Вилипут из Вилипутии
Он. Сам. Один. И никто ему не нужен. Он никого никогда ни о чем не просил, никому не жаловался, ничего ни от кого не ждал. Что ж, и это он сделает сам. Он найдет его и скажет: “Вот и все, что ты должен сделать, братан. Попросить прощения. Мертвую этим не воскресишь, это ясно, но попросить прощения ты обязан. Это будет справедливо, только и всего. А большего и не требуется”. Большего и не требуется, чтобы мир стоял и не умирал со смертью каждого человека.
Вилипут сидел на корточках под приоткрытым окном и, прислушиваясь к редким звукам просыпающегося городка (харьковский прошел с полчаса назад, значит до рижского около часа), мял в руках стебель георгина. Внезапно он поднялся и посмотрел вдоль улицы. Туман, особенно густой в этот час, стоял неподвижной и, казалось, непроницаемой массой, из которой выступали мутно-синие, почти фиолетовые купы лип, деревянный столб с разбитым светильником, черепичная кровля склада на другой стороне улицы. Во дворе заскрипели двери сарая, со звоном упало ведро. Он вытер руки о штаны, схватился за оконную раму и, упершись ногой в стену, с маху сел на подоконник. Прислушался: тихо. Решительно отвел рукой тяжелую, влажноватую от росы штору и мягко спрыгнул в комнату. Жидкий утренний свет едва рассеивал тьму. Слабо поблескивали развешанные по стенам фотографии, бронзовая люстра, дверцы платяного шкафа — к нему-то он и шагнул. Замер, прислушиваясь, — и снова шагнул. Потянул на себя дверцу — она подалась без скрипа, сразу же нашел форменную куртку, а под ней кобуру. Теперь он действовал быстро: выхватил пистолет, притворил дверцы шкафа и, держа оружие в вытянутой руке, отпрыгнул к окну. Тело напряглось так, что прежде слуха всеми
жилками отзывалось на малейший шумок в доме. Все еще стоя лицом к двери, свободной рукой поймал край шторы и потянул ее вбок. В образовавшуюся щель просочился слабый свет, и он увидел ее глаза, широко раскрытые и блестящие, словно сделанные из полированного металла, — а он-то думал, что она спит, эта женщина, которая в полутьме этой комнаты лежит вот уже столько лет, неподвижная и белая. Она была укрыта одеялом до подбородка, аккуратно расчесанные волосы распластались на подушке широкими длинными крыльями. На низеньком столике рядом с кроватью поблескивали какие-то склянки с бумажными наклейками, высокий граненый стакан и столовая ложка. Выходит, сообразил Вилипут, она видела все с самого начала. Ну что ж, она не расскажет мужу. Параличная, так ее называли в городке. Лешина параличная. Мальчик решительно отбросил штору, схватился рукой за раму и спрыгнул в палисадник. В несколько прыжков достиг калитки и бросился бежать по тротуару, ощущая знобкую легкость в теле.
В конце улицы высились полуразрушенные строения старой пересыльной тюрьмы. На первом здании, к которому с тротуара вели тесаные гранитные ступени, засыпанные битым кирпичом, по полукруглой арке вилась черная латинская надпись, а рядом с нею, по пояс высунувшись из кирпичной стены, нависало над прохожими изваяние богини правосудия с весами в единственной руке (другую давным-давно отбили) и каменной повязкой на глазах. Стены с огрызками междуэтажных перекрытий, погруженные в осыпи битой штукатурки и черепицы, поросли березками и бузиной. По кое-где видневшимся ступеням можно было съехать вниз, в подвальный этаж, где еще сохранились крученые решетки камер и ржавые засовы на дверях.
Мальчик отпер замок и с усилием открыл дверь-решетку. Из-под досок, положенных на кирпичи, высунула добродушную рожицу собачка. Узнав хозяина, она с радостным повизгиванием выползла на середину камеры. Мальчик погладил псинку по мокрой шерстке, бросил ей кусок колбасы. Проверил обойму, сунул пистолет за брючный ремень и, опустившись на влажные доски, закурил. Пора. Чего он ждет? Каких знамений? Завтра ее будут хоронить. У него мало времени. Ирус прячется от него. И напрасно. Нет ничего позорного в том, о чем Вилипут хочет его попросить. Мертвая не воскреснет, но прощения попросить Ирус должен. А заодно и он, Вилипут. Ведь это он отдал Галаху Ирусу. Мог бы и не отдавать, но — отдал. Конечно, он не предполагал, что дело обернется так скверно, что Галаха в конце концов забеременеет и умрет от потери крови при родах. «Это бывает, — сказал доктор Шеберстов, — не плачь, парень». — «Я никогда не плачу», — ответил Вилипут. Да, так он и ответил. Бывает. Поэтому Ирусу будет не так уж и трудно прийти на кладбище и сказать: «Прости». Можно обойтись и без свидетелей.
Можно обойтись одним свидетелем, Вилипутом, названым братом. «Да ты сдурел, — засмеялся Ирус, когда Вилипут впервые сказал, чего от него домогается. — С какого перепуга я буду просить прощения? За что?» Вилипут объяснил. Ирус снова засмеялся. «Да брось ты! Конечно, жалко ее, померла все же. Так ведь она придурочная, дебильная, может, для нее же и лучше…» Вилипут, сжав зубы, бросился на него. Ирус ударил его. Кровь носом пошла. «А ну цыц! — крикнул Ирус. — Сдурел. От нее дури набрался. Я эти твои штучки знаю. Отстань, понял? А то не посмотрю, что братом называешься». Вилипут снова бросился на него и отлетел, получив удар в лоб, от которого зазвенело в голове. Отдышавшись, с трудом выговорил: «Ты меня знаешь, братан. Я не отстану. Мне тогда придется тебя убить. В натуре». Ирус презрительно сплюнул. «Ты меня? Говно. Ты мне ее отдал? Отдал. Я ее трахнул? Трахнул. Брюхо у нее? У нее. Сдохла? Значит, сдохла». И, упреждая бросок маленького Вилипута, изо всей силы ударил его ногой в живот. Муха. Докучная муха. Будет таскаться за королем Семерки и вякать: проси прощения, проси прощения… Так и вышло. Таскался и вякал, таскался и вякал. Ну и, конечно, получал свое, вся физиономия разрисована, фингал на фин-гале, губы разбиты, левая бровь рассечена. Смех да и только. «И ты, сопля, хочешь меня убить? — потешался Ирус. — Вот так? Ну, давай. Еще? На!» И бил, как только он один это умел делать: с оттяжкой, наверняка. Такого просто так не достанешь. Такого можно только из пулемета. Или из пушки. Что ж, значит, из пушки.
Он еще раз проверил, надежно ли держится под ремнем пистолет, и, толкая велосипед, спрятанный до поры под досками, по груде битого кирпича вскарабкался наверх. На тротуаре смахнул с руля капельки влаги.
Туман медленно редел, но был еще довольно силен: в ста метрах вперед по дороге ничего нельзя было разглядеть. Миновав железнодорожный переезд, Вилипут, вставая на педали, взобрался вдоль стены старого немецкого кладбища к церкви и свернул во двор громоздкого белого дома, который глыбой грязноватого льда высился над липами, мокрыми толевыми крышами сарайчиков и зелеными от вечной сырости заборами.
За домом крикнул петух, заверещал колодезный ворот. Мальчик толкнул дверь в подъезд, где пахло кошками и овощной гнилью из подвала, постучал в обитую пыльным дерматином дверь. В глубине квартиры кто-то закашлял, послышался долгий шаркающий звук, будто по полу тащили мешок с картошкой. Наконец, визгнув петлями, дверь приоткрылась. Из полутьмы коридора на Вилипута смотрело желтоватое обрюзгшее лицо. Кристина.
— Чего надо? — хрипло спросила она. — Да заходи, заходи.
В кухне пахло вчерашней едой. На сковородке застыли в белесом жире кубики картошки и куски мяса. Со стены над раковиной, прикрывая пятно сырости, смотрел совершенно выцветший Муслим Магомаев с приколотым ко лбу календарем.
— Где Ирус? — спросил Вилипут.
— Чем это ты его так напугал, что он от тебя прячется? — с усмешкой спросила женщина. Вилипут тоже усмехнулся.
— Да не напугал, — сказал он. — Надоел. Где он? Здесь его могло и не быть. И эта женщина, его жена, могла и не знать, где пропадает ее непутевый муж. А могла и знать. Недаром спросила, почему он от нее прячется. Ерунда. Ирус его не боится. Просто Вилипут ему надоел как горькая редька. А если и прячется Ирус, то от себя. Может быть. Но тогда ему не придется его убивать.
— Так где он? — повторил он свой вопрос.
— А пошел ты! — сквозь зубы процедила она. — Допросы мне, падла, будет устраивать. Ничего не знаю и знать не хочу. Поговорили, а теперь иди отсюда!
Она схватила его за руку и попыталась вытолкать в коридор. Вилипут вырвался, прижался спиной к стене. Глядя вприщур на женщину, вынул из-за пояса пистолет, не глядя сдвинул предохранитель.
— Если ты, сука, — спокойно проговорил он, — не скажешь, где мне его искать, я тебя убью. У меня нету времени.
Она презрительно усмехнулась, прежде чем ответить, но, вглядевшись в его внезапно осунувшееся лицо, вдруг жалобно сморщилась и отступила к двери. Он не шелохнулся, не двинулся, все так же стоял у стенки, направив пистолет ей в лицо, и только глухо повторил:
— Убью.
И она вдруг поняла: убьет.
Леша поскреб свинью, и животина, довольно захрюкав, растянулась в грязи. Вывалив в корыто оставшуюся картошку, он запер дверцу загончика. Заглянул к телке. Была слаба, да и быки донимали, поэтому в стадо ее не выгоняли, кормили в хлеву. Все сыты. Пора и ему завтракать.
После чая зашел к жене. Как всегда, она лежала, до подбородка укрытая одеялом, безмолвная и, казалось, бесплотная от многолетней неподвижности. Между жизнью и нежизнью. Он так давно не видел, как она двигается, что и думать перестал о ее плоти, которая когда-то обладала вкусом, весом, запахом, не думал, хотя эта плоть продолжала существовать, жить по каким-то своим законам — законам греха, памяти, судьбы, и он исправно ухаживал за нею, мыл и причесывал, и все было как всегда, но сегодня… Внимательно посмотрев на нее, он вдруг понял, что она какая-то другая. Будто ее
тело под воздействием неведомой внутренней силы внезапно обрело вес, вкус и запах, — он назвал бы это состояние тревогой, если бы тревогу можно было взвесить или попробовать на вкус. Она будто хотела сообщить ему что-то — такое у него возникло ощущение при взгляде на это неподвижное лицо, на ее чуть расширившиеся зрачки, на едва заметно вздрагивающие крылья носа, на это как бы движение, рвущееся изнутри, из глубины ее существа, но бессильное воплотиться в жест или слово. Это должно быть что-то важное. Очень важное, понял Леша.
Он провел ладонью по ее волосам. Ладно, ему пора. Открыл шкаф. И тотчас обнаружил, что спрятанная под курткой кобура — пуста. Обернулся к жене. Не об этом ли она хотела ему сказать? Неторопливо натянул куртку, проверил ладонью, все ли пуговицы застегнуты, повел плечами. Так. Присев на корточки и посапывая от натуги, провел ладонью по полу, кожей сразу почувствовал песок, которого не должно быть ни в коем случае: в этой комнате Леонтьев мыл пол ежедневно, ползал на карачках и тер половицы до остервенения. Скинув войлочные тапочки, по стенке прошел к окну и отдернул штору. Так. Вернулся к шкафу и лег на живот. На чистом полу слабо — слабее некуда — отпечатались тонкие, едва различимые следы, и он тотчас узнал эти следы. Ведь эти туфли он сам подарил Вилипуту в день рождения. Единственный подарок, который этот упрямый мальчишка от него — да и от кого б то ни было — принял. Зачем ему пистолет?
Глуховатая Вилипутова бабушка ни о чем не знала. Как и следовало ожидать.
Вывел мотоцикл из гаража, закурил первую папиросу. Голова закружилась. Выкрутив ручку газа, выжал сцепление. Мотоцикл с места рванулся к воротам, швырнув из-под заднего колеса фонтан песка.
Он медленно ехал по улицам, отвечая на приветствия знакомых (то есть всех встречных) и думая о пистолете, который неведомо где разгуливает, пока он тут раскатывает. Мотоцикл легко шел под уклон, мягко шурша шинами по мостовой, выложенной мелкими гранитными кубиками, отчего мостовая напоминала чешуйчатый рыбий бок. В окнах магазинов еще горели красные лампочки сигнализации. За поросшими бузиной развалинами вытянулся Цыганский Квартал — так в городке называли несколько домов вокруг просторного двора, где жили несколько цыганских семей. На разложенных во дворе кострах в больших чанах кипятилось белье. Смуглые женщины перекликались с порогов и из окон. Он притормозил у газетного киоска на площади. Городок строился семьсот лет, сначала немцами, потом поляками, затем опять немцами. Он выползал из болотистых низин, карабкался на рукотворные дамбы, наконец плотным кольцом тесно поставленных домов облег невысокий холм с косо срезанной вершиной, на которой и сделали главную площадь (на нее-то в марте сорок пятого и выскочили первые русские танки, из которых высыпали смертельно усталые и закопченные танкисты во главе с капитаном, рослым блондином, вопреки уставу носившим погон только на правом плече, — с левого его сорвало пулей под Вильнюсом, — «В день победы пришью правый!», — он обошел с десяток пряничных домиков, прежде чем смог обнаружить старика со спичками, который дал капитану прикурить недрогнувшей рукой, ибо был слеп и абсолютно глух). В разрывах между зданиями виднелись ниспадавшие к реке узкие и кривые булыжные улочки, а над скопищем островерхих черепичных крыш возносилась пирамидальная башня церкви, увенчанная ржавым шпилем, и тень от башни в течение дня, если, конечно, день выдавался солнечный (что было большой редкостью), медленно, словно часовая стрелка, обходила площадь по кругу, словно по циферблату, а вечером опрокидывалась на плоские здания милиции, суда и павильончика, где торговали пивом, жареной рыбой и влажными плоскими сигаретами. Леша купил газету. Когда он полез в карман за сигаретами, мимо промчался на велосипеде мальчишка. Леонтьев размял пальцами табак, чиркнул спичкой, и вдруг до него дошло: только что мимо него проехал Вилипут. И он прыгнул на сиденье, дрыгнул ногой, запуская двигатель, и с места бросил мотоцикл вперед. Он видел, как мальчишка притормозил перед спуском в улочку-канал, и прибавил скорость. Надсадно взревывая, мотоцикл с грохотом пролетел через площадь и запрыгал по булыжной мостовой, но Леша не сбавлял газ. Мальчишка, заметив погоню, наддал и свернул в единственную на весь городок подворотню. Леша знал, что, пролетев под ее гулким сводом, он окажется на кратчайшем пути к реке, если рискнет проскочить между сараями, в противном случае и нечего думать догнать велосипедиста, и тотчас вспомнил, что старый Матрас позавчера по пьянке запалил свой сарай, после чего соседи отправили его отсыпаться, а пожар потушили, — сарая-то, значит, не было, — может, рискнуть? С гулом промчавшись под каменным сводом подворотни, он бросил мотоцикл на груду обгорелого хлама и, едва успев подумать: «Только б не напороться на вилы или косу», с оглушительным ревом врезался в еще дымившийся хлам и буквально выпрыгнул на набережную. Машина крутанулась на гладких каменных плитах, норовя сползти в реку. Леша резко сбросил газ и завалил мотоцикл набок, успев в последний миг отскочить в сторону. Мотор заглох. Переднее колесо, продолжавшее крутиться над водой, вспыхнуло спицами под первыми лучами пробившегося сквозь туман солнца. Перепуганный мальчишка завороженно следил за бликами от спиц, мелькавшими на поверхности зеленовато-желтой воды. Его велосипед валялся рядом с мотоциклом.
— Еще бы чуть-чуть, — сказал мальчишка, — и хана тебе, дядь Леш. Ты чего это, а?
Леша снял фуражку, пригладил волосы.
— Утренняя зарядка.
Он поднял мотоцикл, дернул стартер — двигатель ровно зарокотал. Подмигнув мальчишке, который восхищенно поднял большой палец, дал газу и через минуту вернулся на площадь. И с чего он взял, что этот мальчишка — Вилипут? Такая же куртка цвета хаки, застиранная и заштопанная на локтях, такой же рост — метр с кепкой, такой же тощенький… Ну и что? Нервы. Он остановил мотоцикл у витрины похоронного бюро. Между двумя горшками с каллами красовался роскошный пыльный венок, вызывавший восхищение у детей и городских сумасшедших. Один из них, Вита Маленькая Головка, часами простаивал перед этой витриной, монотонно мыча и беспрестанно покачивая крошечной своей головкой, венчавшей мощный торс. Галахе ведь тоже нравилось, вспомнил вдруг Леша. Рот его вдруг наполнился слюной. Ей нравилось. А Вилипут не позволял ей торчать здесь до упаду. Галаха. Похороны. Вилипут. Пистолет. Ирус. Леша обвел площадь беспомощным взглядом. Господи, какого же дурака родила его мама. Завтра похороны Галахи. Ирус отказался выполнить идиотское требование Ви-липута, об этом знал весь городок. Так значит, дело за пистолетом. Как же он сразу-то не дотумкал? Яснее ясного. Он покрутил ручку газа. Яснее ясного. Выжал сцепление.
Леонтьев поставил мотоцикл у забора, напился из ведра, стоявшего на крышке колодца, и только после этого поднялся на крыльцо и постучал в обитую пыльным дерматином дверь. Никто не ответил. Тогда он толкнул дверь и вошел в пропахшую вчерашней едой и керосином прихожую — длинный коридор с голым дощатым полом, по обеим сторонам — крашеные темно-коричневой краской двери с потемневшими от времени железными ручками. На вбитых в стену крючках висела одежда, источавшая запах плесени. Посредине коридора брошены галоши. За дверью в комнате громко звякнуло. Леша постучал, сердито посмотрел на галоши и навалился плечом на дверь. Замок щелкнул, и Леонтьев оказался в комнате, свет в которую проникал узкой и жидкой струйкой через щель в шторах. За круглым полированным столом сидела Кристина. Она не шелохнулась, когда Леша, сломав замок, ввалился в комнату. Растрепанная, в мятом и засаленном халате, она сидела на стуле прямо, слишком прямо, и вполне можно было подумать, что вот так она сидит уже не один час или даже день. На столе — ополовиненная бутылка самогона, стакан, тарелка с грибами. Леша взял стул и сел напротив. Даже не взглянув на него, Кристина твердой рукой взяла стакан, плеснула в рот остатки самогона и вытерла губы рукавом.
— Я так и знала, что ты придешь, — наконец сказала она. — Думаю, раз этот пришел, жди того. Да и пистолет он небось у тебя стырил. Надо же, пистолет. — Налила в стакан, придвинула к Леше. — За мое здоровье, чтоб вам всем сдохнуть. Пей, Леша, а то ничего не скажу.
Леша сделал глоток, поймал вилкой гриб.
— Почему он меня сукой назвал?! — вдруг во всю силу легких закричала она. — Я не сука! Ты же знаешь, что я не сука! И он знает! Почему?
Леонтьев промолчал. А зря. Кристина погрозила ему пальцем. Зря он молчит. И зря он думает, будто ей жалко своего сраного муженька, за которым гоняется этот Вилипут. Может, этот малыш и прав. Но разве имеет право человек, который прав, обзывать ее сукой? Она что, подзаборная, что ли? Ей было семнадцать лет, когда она вышла замуж за Ируса. У нее были сиськи с кулачок и вот такусенькая попка. А сейчас? А зубы? Широко разинув рот, она продемонстрировала Леонтьеву два ряда железяк. Тоже — Ирус.
— Потаскун, — сказала она, пьяно мотнув встрепанной головой. — У него ж давно не стоит. Кидается на малолеток. Вроде этой Галахи. Сколько ей лет? Пятнадцать? Потаскун. Теперь вот к Илонке лесни-ковой побежал. Думаешь, он от Вилипута побежал? Если только чуть-чуть… а так — к Илонке… Хоть бы лесник ему вправил мозги…
— Погоди, — мягко сказал Леша. — Кристина, ты пойми, родненькая, он его убьет. Понимаешь?
Она вытаращила на него глаза.
— Ты правду говоришь, что он пошел к Илонке?
Она молчала.
— Ты понимаешь меня, Кристина? Он его…
— Ох! — с надрывом сказала она. — Господи! Господи…
— Он его убьет, — повторил растерянно Леша. — Кристина, ты слышишь…
— Ох! — снова выдохнула она. — А я?
— Что — ты? — не понял он. — Он его убьет…
— А я? — Она с трудом поднялась, опираясь руками на стол. — А я? Я что же — останусь одна? — Она погрозила Леше пальцем. — Если этот его убьет, я, значит, вдова. Если же он его, тогда его упекут в тюрягу, и опять я одна. Да я всю жизнь одна! — крикнула она. — Да господи! Обо мне-то хоть когда-нибудь кто-нибудь подумает или нет? Обо мне?!
— Вот сейчас, — сказал Леша, — у тебя есть шанс подумать о себе самой. Может, впервые. А может, и в последний раз. Такой вот шанс.
Она долго молчала, раскачиваясь из стороны в сторону. Наконец подняла голову и в упор посмотрела на Лешу.
— Почему ты меня заставляешь выбирать? — с мукой в голосе спросила она. — Ты кто такой? Какое у тебя право?
— Никакого, — сказал Леша.
— Тогда иди. — Она медленно опустилась на стул. — Тогда иди, Леша. До Одиннадцатого кордона путь неблизкий.
Дорогой, обсаженной липами и березами, Вилипут долго взбирался на холм. Велосипед скрипел сухо, однообразно, мальчику приходилось вставать на педалях, чтобы приблизить вершину, где, казалось, кончалась сужавшаяся дорога, заляпанная бледно-голубыми тенями деревьев, сомкнувших кроны над асфальтом. Справа, за чахлой полоской придорожных посадок, блестела извилистая речушка. Тяжелый массив дубовой рощи волнами спускался к берегу, крайние деревья зависли над обрывом, а внизу, на песке у воды, грудами лежали серо-синие камни и торчали огрызки свай. Начиналась жара, а у него не было ни фляги, ни хотя бы бутылки, чтобы набрать воды. Он свернул в проселок. За деревьями показались черепичные крыши Первой казармы — так жители городка называли хутор путевого обходчика.
Хозяев не было. По двору бродил толстый поросенок, тыкавшийся рылом то в пустые деревянные корыта для кур и уток, то в заросли бурьяна, окаймлявшие сараи. По сторонам прямоугольного двора на фундаментах из дикого камня стояли капитальные постройки из красного кирпича, за ними — сад, обнесенный забором из старых шпал, увитых хмелем и воробьиным виноградом. Вилипут давно не бывал здесь, хотя Иван Иваныч при каждой встрече передавал поклоны от Маруси и Оленьки и звал в гости. В кухне Вилипут снял с крючка алюминиевую флягу, раздутую автомобильным компрессором — для большей вместимости, набрал воды, прихватил нож, сделанный из ружейного штыка (хотя у него при себе и был братанов ножик с надписью на лезвии «Ирус»). Потом отдаст. Заглянул в нежилую часть дома, где хранилось сено, седла, рассохшаяся лодка, «паук», которым давным-давно не ловили рыбу, висели снизки сушеной корюшки, грибов, пучки трав, обметанные паутиной. Никого. Ладно, он все вернет. А Иван Иваныч даже и не спросит, зачем все это ему понадобилось. Таков уж был закон, по которому жили Иван Иваныч и остальные Стрельцы. Закон есть закон. У каждого свой. У Вилипута — свой. Никому не мешать. Он не хотел, но так уж получалось, что иногда мешал. Мешал матери, которую не знал и не помнил и которую однажды нашли замерзшей насмерть на железнодорожной станции, а рядом сверток с посиневшим мальчонкой. Его подобрала Носиха и чуть ли не в первый же день забыла о нем. Сунет ему что-нибудь в рот, в этот бескровный порез на узком бесцветном личике, и — по своим делам. Маленький, тощенький, беспомощный. Лилипут-вилипут. Ну что ж, главное — никому до него не было никакого дела. Живет — и пусть себе живет. Смотрит исподлобья — и пусть себе смотрит. Не просит ничего, ни на что не жалуется — и хорошо. Дитя не плачет — мать не разумеет. Да и не было у него матери. Был только холмик на кладбище. Фанерный памятник. Ни имени, ни даты. Вообще ни слова — чтоб не писать «замерзшая пьянь». Не было никого, кроме Носихи, дававшей ему приют и кусок хлеба. Он все вернет. Недаром он с двенадцати лет подрабатывал в совхозе на погрузке сена. Он ей все вернет до копейки — за хлеб, за суп и селедку, вымоченную в спитом чае, за самый дешевый в округе костюм, ни разу не надеванный, ждущий своего часа в холщовом мешке. Он наденет этот костюм на Галахины похороны, событие того стоит. Он все вернет и Леше Леонтьеву, который, как вдруг выяснилось, пятнадцать лет стирал его тряпки и готовил обеды. Он ему не отец. Вилипут не просил его об этом. С какой стати? И с какой стати милиционеру вздумалось тайком ухаживать за ничейным мальчишкой? Он его не просил. Он и ему все вернет, до копейки, — за стирку-глажку, за обеды-ужины. Вернет Носихе и Леонтьеву, они об этом знают, он им сказал. «Сдались мне твои деньги, — отмахнулась Носиха. — Живой — и ладно». Но в первое же лето, как пошел работать в совхоз, он принес ей всю получку — сорок два рубля девятнадцать копеек. «Ну-ну, — только и сказала Носиха. — Ну и ну». Так же он вернет и Леонтьеву. Он упрямый, он ни у кого ничего не просил. Да ему и не у кого просить. Его ни у кого нету. И у него никого нету. Кроме, может, Ируса и Галахи. Но Галаха лежит мертвая на столе, а Ируса еще надо отыскать. Брата. Названого брата. Почти что родного. «Хорошо падаешь, пацан, — крикнул Ирус, когда шестилетний Вилипут едва поднялся после двадцатого или тридцатого падения с ледяной горки, с которой пытался спуститься на ржавых коньках-фигурках, выброшенных кем-то на помойку. — Хорошо падаешь. Без соплей. Молодец. Давай-ка я тебе коньки подвяжу». Вилипут его об этом не просил. «Я и сам могу». — «Ладно, самый какой». Подвязал. Научил съезжать с горки. Никаких сю-сю. Сильный, смелый, рыжий. Самый сильный, самый смелый, самый рыжий. Король Семерки. «Кто этого пацана тронет, будет иметь дело со мной. Ясно?» Вот так-то. Друг. Брат. «Он мой названый брательник, ясно? И кто его хоть пальцем, — ясно?» Они даже ножами обменялись, как полагается: у Ируса остался Вилипутов, у Вилипута — Ирусов. На лезвиях, как полагается, было выгравировано: на Ирусовом — «Вилипут», на Вилипутовом — «Ирус». Чин чинарем. Братаны. Старший и младший, готовый ради старшего в огонь и в воду. Только скажи, братан. А старший не жалел времени на науку: «Ты поменьше думай, братан. Мало ли что он сильнее тебя, этот парень. Ты об этом не думай, бей в зубы, потом разберемся». Вот это наука. Это — школа. А не та, в которую его заставляли ходить Носиха и Леонтьев. За восемь лет он задал училке всего один вопрос: «А если я выучу, что прямой угол девяносто градусов, я лучше стану? Или хуже?» Она оторопела. Пятнами пошла. А потом трещала с полчаса про знание силу и ученье свет. Ясненько. Больше вопросов нету. И этот-то можно было не задавать. Ясно. Знание сила, ученье свет. Ага. Нет вопросов. И больше не будет.
Прошло, наверное, около получаса, прежде чем за деревьями показались развалины. Он перетащил велосипед через канаву. Стена ближайшего домика была пересечена трещиной, второй этаж снесен, камень покрыт пятнами золотушного мха. Внизу, в сохранившейся части дома, царил полумрак. Вот здесь полежит велосипед. Дальше придется на своих двоих. И никуда от него Ирус не денется. Вилипут дойдет. Вилипут скажет Ирусу: «Вот и все, что ты должен сделать, братан. Попросить прощения. Мертвую этим не воскресишь, ясное дело, но попросить прощения ты обязан. Это будет справедливо, только и всего. А большего и не требуется». Чтоб мир стоял. Чтоб все было как всегда. День и ночь. Зима и лето. И два братана — Вилипут и Ирус. Закон. И никому не дано его нарушить безнаказанно. Только потому Вилипут и пустился в этот путь. А вовсе не затем, чтобы требовать что-то свое или там воскресить кого-то. Нужно делать только то, что возможно сделать, без всяких там соплей и воплей. Конечно, он мог бы и пальцем не шевелить. Умер-то, если разобраться, совершенно чужой человек. Да еще дебилка. Он не виноват. А если и виноват, то чуть-чуть. Ведь он действовал по закону: братану захотелось Галаху, — что ж, на. Но она забрюхатела от братана и померла родами. Значит, братана надо выручать, таков закон. Братан не должен нарушать закон. А если что, его надо выручать. Даже если он этого не хочет.
За стеной громко вскрикнула и рассыпалась стрекотом сорока. Пора. Пристегнув флягу к брючному ремню, он зашагал к лесу. Навстречу повеяло грибной прелью, болотной сыростью.
Он углубился в заросли орешника, чтобы по ручью коротким путем выйти к Станции. То и дело попадались вывороченные ветром деревья. На небе появились облака — маленькие, полупрозрачные, они быстро бежали отдельными кучками, на глазах загус-тевая до сметанной белизны. А когда он вышел на опушку, за этими легкими и быстрыми облачками пошли курчавые, ряд за рядом. Редким осинником он спустился к неглубокому ручью и пошел берегом. Не заметив бочажка, со всего маху влетел по пояс в воду. Ухватившись за орешину, выбрался на твердую землю, скинул одежду и принялся выкручивать брюки, пока не превратил их в толстую веревку. Герой без штанов. Но не смешно. Время-то уходит. Он и без того увяз в этом времени, как насекомое в варенье. Напялил мокрые штаны. Торопиться надо, но так, чтобы не уклониться от цели. Как там Ирус сказал-то? «Ты в своей Вилипутии законы устанавливай. А здесь они меня не касаются». Здесь — это где? В Великании? В Нормальнии? Ладно, в Вилипутии так в Вилипутии. Бегом!
Выскочив на открытое место, придержал шаг. Станция. Полуразрушенные строения, заросшая полынью и молочаем насыпь. Когда-то такие узкоколейки густо опутывали всю Восточную Пруссию. Теперь от них остались насыпи да иногда станционные постройки где-нибудь в лесу или посреди болота. Так. И тут он увидел человека, который вдруг встал с насыпи и спокойно зашагал к лесу. Шел он спокойно, размахивая руками в такт шагам, даже, кажется, насвистывал, и ни разу не обернулся. Еще бы. Король. Житель Великании.
— Стой! — срывая голос, закричал Вилипут. — Стой!..
На большой скорости жара почти не ощущалась, и Леша то и дело прибавлял газу. Когда он вкатился во двор Первой казармы, поросенок с визгом кинулся за колодец. Голова немного побаливала, хотелось пить. От самогонки, что ли. С куриным пометом она у нее, что ли. Напился из ведра. На крыльцо вышел Иван Иваныч. Леонтьев вылил остатки воды на голову, зафырчал от удовольствия.
— Жара, — сказал Иван Иваныч. — Заходи, покурим.
— Некогда. Вилипут не заглядывал?
— Нет. — Иван Иваныч задумался. — Из дома взяли флягу. Кто-то свой.
Конечно же, он не станет объяснять, почему он решил, что флягу взял свой. Свой так свой.
Леша проверил уровень бензина в баке, вытер мерку о штаны и спрятал ее под сиденье.
— Ружье бы мне, — сказал он. — И патронов пяток.
Иван Иваныч принес двустволку.
— А карабин?
— Это не для тебя, — усмехнулся Стрелец. — У него патроны закладываются в цевье и при стрельбе центр тяжести все время смещается. Привычка нужна. На.
— До Одиннадцатого кордона как быстрее? Через Станцию?
— Можно. Но тогда придется мотоцикл где-то оставить. Там только пешком.
Закинув ружье за спину, Леонтьев взобрался на мотоцикл.
— К вечеру дождь будет, — сказал Стрелец.
Леонтьев отпустил тормоз, и мотоцикл с выключенным мотором легко скатился к проселку. Станция. Что ж.
Он не щадил машину и добрался до развалин в лесу довольно быстро. Мотоцикл спрятал в орешнике за полуразрушенным домом, чьи стены были покрыты золотушными пятнами мха, набросал побольше веток на бензобак. Поправил ружье и зашагал к лесу.
На опушке было тихо. Солнце жгло кожу. Дрожащее марево висело над строениями Станции, над высокой насыпью, густо облепленной молочаем. Леонтьев вскарабкался наверх и огляделся. Ни души. Под ногами хрустела битая черепица, обломки красного кирпича. Леша поднялся на второй этаж станционного здания. Сверху хорошо была видна прогалина, разделенная насыпью надвое. В стороне Одиннадцатого кордона лес был реже, светлее. Ему показалось, будто в лесу кричали. Прислушался. Нет, почудилось. Но птицы молчали — и это настораживало. Скинув ружье с плеча, бегом спустился вниз и быстро зашагал к лесу. Снова почудилось, будто он слышит звуки погони: треск сучьев, учащенное дыхание… Нервы. Вышел на узкую тропку, проторенную грибниками и охотниками. И вот тут он услышал выстрел. Он мог бы поклясться, что стреляли из пистолета Макарова, — и бросился вперед, не обращая внимания на колючки, шарахаясь между деревьями, скользя на грибницах, — вперед, только вперед, во что бы то ни стало — вперед…
Он выстрелил и промахнулся. И слава Богу. Он не хотел стрелять, но уж очень испугался, когда обтянутая выгоревшим пиджаком спина стала быстро удаляться и вот-вот должна была скрыться за раздвоенной сосной, — вот тогда-то он и нажал спуск, не успев, к счастью, прицелиться. От сосны отлетел кусок коры. Еще не стихло эхо выстрела, а он уже мчался не разбирая дороги. Вломился в кусты и, исцарапавшись до крови в зарослях шиповника, выбежал на прогалину. Справа затрещали кусты, и он бросился к раздвоенной сосне. Черный пиджак мелькнул между елочками. Ирус бежал пригибаясь, но его выдавали верхушки молодых деревьев. Вилипут бросился вдоль посадок. И-раз-два-три — и-раз-два-три… Он сбивался с ритма и боялся, что его подведет дыхание. Ладно. Надо держаться. Не у кого просить помощи. Даже у братана — не получится. Он не хочет. Внезапно Ирус выбежал на прогалину. От неожиданности Вилипут остановился, вскинул пистолет, но Ирус метнулся в кусты и скрылся. Господи. Да он с ума сошел. Зачем он размахивает пистолетом? Так же убить можно. Не дай Бог. Он прыгнул через канаву и побежал за Ирусом, которого лишь угадывал в густом подлеске.
Он, конечно, поторопился и сбил дыхание. Закололо в левом боку, через несколько секунд, когда ему вновь пришлось прыгать через поваленное дерево, боль резко усилилась, и теперь что-то тупое и твердое бешено, в такт сердцу, колотилось в подреберье. В голове все дрожало, временами зрение заволакивалось розоватым туманом. Некоторое время он бежал с закрытыми глазами, и очень удивился, поймав себя на этом. Не хватало только со всего маху врезаться в дерево или сверзиться в яму. Ирус бежал далеко впереди все так же размеренно и тяжело, и казалось, что так он может пробежать и десять, и тысячу километров. Лес внезапно расступился, и оба выбежали на неширокую полянку. Ирус оглянулся, и Вилипут увидел его расширенные глаза и оскаленный рот.
Вилипут наддал. Расстояние между ними сокращалось. Они бежали краем оврага. Потягивало холодком.
Погода могла вот-вот перемениться, как часто бывало в этих краях, где дожди летом налетают внезапно и так же внезапно сменяются палящим зноем. Овраг тянулся до самого болота, до самого Одиннадцатого кордона. Ну, добежим, а что дальше, подумал Вилипут, и что? Дальше-то он не побежит. Зачем же тогда убегать? Чтобы вымотать Вилипута до полусмерти? А потом до полусмерти же избить? Но мордобоем Вилипуту еще никто ничего доказать не смог. Это и Ирус знает. Значит, растерялся. Просто не ожидал, что малявка Вилипут не отстанет. Ни за что.
В вышине загрохотало. В просветы полетели первые капли дождя. Вилипут скользнул на гладком корне и упал. Вскочил — и чуть не завопил от злости: Ируса не было. Впереди поляна, справа овраг, который хорошо просматривался сверху. Ируса не видно. Притаился, что ли? Держа пистолет в вытянутой руке, мальчик медленно пошел вперед, ощупывая взглядом каждый кустик, каждое дерево, каждый клок травы. Ирус хитер, силен и безжалостен. Самый хитрый, самый сильный и самый безжалостный брат на свете. Смотри в оба. Так и не начавшийся по-настоящему дождь внезапно прекратился. Вилипут остановился. И тут он увидел на другой стороне оврага Лешу Леонтьева с охотничьим ружьем в руках. Вилипут резко присел и на четвереньках быстро пополз к кусту орешника. Пыхтя и не спуская глаз с Леши, он отползал все дальше — и вдруг остановился и упал на живот, увидев напоследок чьи-то ноги в грубых башмаках…
Целя над головой, Леша выстрелил из двух столов. Ирус метнулся в сторону и скрылся за деревьями. Леонтьев прыгнул на склон, но не удержал равновесие и на дно съехал на заднице. Цепляясь за ежевику, торопливо вскарабкался наверх и помчался к опушке. Чутье не подвело: Ирус бежал по дуге, стремясь поскорее обогнуть поляну. Значит, где-то там должен быть и Вилипут. Снова обрушился дождь, на этот раз сильный. Через минуту в редком лесу все стало мокрым и скользким.
Здесь было много поваленных деревьев и ям. Зимой тут вели санитарные рубки, все годное в переработку вывезли, а хлам оставили. Трухлявые бревна и толстые сучья лежали грудами. Под ногами хлюпало. Следы тотчас заплывали черной водицей. Леша перешел на шаг. Где же Вилипут? Однажды он увидел спину Ируса и стал ждать, что вот сейчас появится и мальчик. Но его не было. Во второй раз он увидел Ируса, когда тот бегом поднялся на взгорок, поросший сосенками. Уж тут-то Вилипут обязательно должен был обнаружиться. Может, он потерял след? Леша торопился. Ноги скользили на мокрой траве. Дождевые струи текли по лицу, стекали за ворот, но Леонтьев уже ни на что не обращал внимания. Он не имеет права уйти из леса, если не найдет Вилипута. Он должен это сделать. Во что бы то ни стало. Он упал и больно ударился коленкой о сук. Ему показалось, что слева мелькнула чья-то тень, и он бросился туда. Нога скользнула на гнилом бревне, скрытом травой, и он полетел в яму, спиной бухнулся в вязкую и липкую грязь… Сверху сыпались и сыпались сучья и бревна, погребая его на дне. Все. Он был вбит по грудь в грязь на дне глубокой воронки — таких следов от авиабомб в этих лесах было много. Ноги придавлены бревнами. Ружье торчало из грязи стволами вверх, увязнув выше замка. Он попытался освободить ноги, но из этого ничего не вышло. Тяжелые гнилушки прочно зажали его в этой ловушке, и с первого раза он не смог даже дотянуться до ближайшего бревна. Тяжело дыша, откинулся на спину. Тело облеплено льдистой жижей. Сквозь папоротники, росшие на краю воронки, сыпал дождь. Леша зажмурился и дернулся всем телом. Острая боль ударила в ноги, отдалась в животе. Дела. Ну и дела. Похоже, обе ноги сломаны ниже колен.
Когда Вилипут открыл глаза, ему показалось, что черное небо рассыпалось на осколки, и только когда услышал раскаты грома, понял: уже ночь, а эти белые трещины на небе — молнии. Лил дождь. Страшно болела голова. Удар пришелся по затылку, немного сбоку, и именно там сосредоточилась вся боль. Вилипут сел. Голова закружилась. Внезапно его вырвало. С трудом встал, держась за ветки. На ногах держался плохо, словно не было у него коленей. Шагнул. Получилось. Еще раз. Сойдет. Пистолет? Ирус не дурак, чтобы оставлять ему оружие. А без пистолета Вилипут — ноль. Иди домой, пацаненок. Нож? Ерунда. С Ирусом не сладить ни руками, ни ножом. Только пистолетом. Так что топай домой, малыш, возвращайся в свою Вилипутию и живи там по своим законам, как хочешь. Не путайся под ногами у королей. Не суйся в Великанию. Иди. И он пошел к опушке. Да, он пойдет. Только не домой. Нет у него дома. Ничего и никого у него нет. Ни дома, ни матери, ни отца, ни братана, ни Галахи. И его ни у кого нет. Ни у матери, ни у отца, ни у братана. Разве что у Галахи, потому что она мертва. Маленький тощий упрямец, тень короля, преданный оруженосец, братан. Рот как бескровный порез на узеньком бесцветном личике. Неподвижные глаза. Острый подбородок. Цыплячья грудь. И непомерная гордыня: я — сам. Один. Я. Никогда не склонявшийся ни перед кем. Никогда не плакавший. Никогда не жаловавшийся. Никогда ни у кого ничего не просивший. Всем, кому должен, он все вернет. До гроша. Носихе. Леонтьеву. Только пусть ему не мешают. Только и всего. Разве многого он хочет? Братан сам говорил: «Закон нарушать нельзя». Вилипут ему даже Галаху не пожалел — отдал. Чего уж. Братан же. А он был ей вместо брата, отца, матери и кого там еще полагалось иметь недоразвитой девчонке с волчьим небом, огромными глупыми глазами и гугнявой речью. Мать ее небось рада, что избавилась от обузы. Теперь можно и самогонки нагнать невозбранно, никто не осудит, даже Леонтьев. Во поминки-то будут — на год. На пару с Носи-хой. Вилипут Галаху причесывал, кормил — «На хлебца, Галаха», защищал — «Гусей не бойся, Галаха». Она ходила за ним собачонкой: «Иття, Иття (это она его имя — Витя — пыталась выговорить), гуда?» — «Туда». Летом он брал ее с собой на рыбалку в ночь, и они вместе спали у костра, прижавшись Друг к дружке под старым бабкиным ватником. Ему становилось душно и страшно, когда она слишком уж прижималась к нему. Он укрывал ее и уходил к реке и до утра дрожал — наверное, от холода. Не мог он этого. То есть — мог, но не мог. Вот так: можно, но нельзя. Такие вот дурацкие законы были в этой самой его Вилипутии. У кого что, а у него — закон. У Ируса был другой закон. Они лежали на сеновале втроем. Он ему сказал: «Сходи-ка домой, малый, а? У меня курево кончилось, принеси сигарет». А ведь он знал, что на сеновале будет. Но пошел. Братан попросил. Король велел. Когда он вернулся, все уже случилось. Галаха мурлыкала у Ируса на плече. Он похохатывал: «Глянь-ка, дура, а понимает. Тоже — баба!» И понесла как баба. «Кто это ей?» — только и спросила Одиночка (так в городке прозвали ее мать-пьяницу, которая по поводу и без орала: «Я мать-одиночка! А ты кто? Ты нет никто!»). И все. Одиночка в таком же возрасте рожала, и ничего. И эта выживет. Не выжила. Тяжело переваливаясь, испуганно носила свой большущий живот, смотрела на Вилипута глупыми глазами: «Иття, Иття…» Он морщился, мучился, убегал от нее. Прятался дома, зажмурившись, со всего маху бил хлебным ножом по ладони, шептал: «Аз, буки, веди…» И так до конца. Бабка Носиха научила. Успокаивало. Утром кое-как разлеплял ладонь: порез затягивался, чуть саднил, напоминая все о том же. Зачем же тогда он это делал? Чтобы забыться? И — не забывать?
Чем быстрее он шел, тем слабее была боль в затылке. Тогда он припустил бегом, но уже через несколько шагов поскользнулся, упал в ежевичник, расцарапал лоб. Дальше пошел шагом, как машина. Не прошло и получаса, как он понял, что смертельно устал. Хочет спать. Ведь иногда людям нужно спать. На ходу растер лицо. Не помогло. Подобрал сосновую шишку и принялся ожесточенно ее грызть, откусывая от толстых чешуек по кусочку и сплевывая. Язык онемел от вяжущего сока. На ходу стал делать гимнастику. Но спать хотелось все сильнее. Под ногами зачавкало. Близко болото. Он присел на пень, тотчас заснул и упал. Со стоном отполз под широкую еловую лапу, свесившуюся почти до самой земли, вжался животом в игольник — и провалился в сон.
Дождь шел не переставая, и Леша давно перестал обращать на него внимание. После долгих мучительных усилий ему удалось вытащить из грязи ружье и кое-как приладить его на склоне воронки, закрепив воткнутой в глину веткой. Он оставил надежду найти опору для локтей в жидкой грязи, на которой лежал, как на подушке. Несколько раз он пытался дотянуться до ближайшего бревна, но все попытки закончились безрезультатно: уж слишком далеко назад было откинуто его тело и слишком глубоко засела задница. Сообразив, сколь многое зависит от задницы, он от души рассмеялся. Ну ладно. Ладно. Он обязательно выкарабкается, потому что не может не выкарабкаться. Из-за Вилипута. Из-за себя. Из-за женщины, что лежмя лежит в своей комнате столько лет. То ли живет, то ли умирает. Вот ей он ничем не может помочь. И никто не может. «Нервы, — сказал доктор Шеберстов. — Эта болезнь называется судьбой. Слыхал?» А как же. Его судьба, как не слыхать. Его и ее. Они поженились незадолго до войны. Она родила, когда он уже мерз в волховских болотах. С малышом на руках ей пришлось — вместе с остальными жителями деревни — бежать от карателей в партизанский лес, и вот тогда-то, во время того суматошного побега, она и потеряла сынишку. Вот как просто: потеряла. Не убивайся, утешали ее бабы, найдется твой сын, не пропадет, добрые люди не дадут его смерти. На пепелище его встретила молодая седая женщина. Сделай мне ребенка, Леша. Мне холодно, Леша. Где мой сын, Леша? Они жили в землянке, как все. Каждый день она уходила по той дороге, по которой зимой сорок второго бежала к лесу. «Ви-и-итя-а-а! Ви-и-итя-а-а!» — кричала она, пела, выла. Он догонял ее в поле или в лесу, молча взваливал на плечо, относил домой. Холодно мне, стонала она, и он чувствовал этот холод и понимал: у них не будет другого ребенка. Весной она свалилась, два месяца не вставала. За время болезни ее седые волосы вновь стали черными, и это почему-то напугало деревенских: не к добру. Фельдшер сказал: «И не встанет она: в землянке жить, сосновой корой питаться, да вы что?» Ну, все так жили. Значит, надо по-другому. И тогда он погрузил скудный скарб на телегу, уложил жену на солому и отправился на новые земли, осваивать Восточную Пруссию. Вот и все. Одно-единственное событие в его жизни, если не считать войны. Заведи себе кого-нибудь, говорили ему. «Ты мужик в соку, — говорила Буяниха, — сделай кому-нибудь ребенка и живи новой жизнью. При этом ведь и ее можно не бросать». Можно. Наверное, она права. Жить-то надо. А он — недотепа. Остался с парализованной женой и без детей. Делал только то, чего не мог не делать. Маловато для нормальной жизни. Да и делал-то иной раз тайком. Рубашки Вилипуту стирал тайком, пока Носиха пьянствовала с Одиночкой или отсыпалась после пьянства. Обед для мальчика готовил тайком. Вот этого не мог не делать. Вилипут долго ни о чем не догадывался. А когда узнал (Носиха по пьянке таки проболталась), пришел и сказал, что отдаст все долги. Обязательно. «Ну, а если б не знал?» Вилипут растерялся. Может быть, он и понимал, что люди не в состоянии отдать друг другу все долги и потому они еще могут называться людьми, но он был не как все. «Хотя, конечно, это твое дело». — «Мое, — кивнул Вилипут — маленький, тощий, с сердитым узким личиком, на котором рот выглядел как бескровный порез. — Я тебя ни о чем не просил. Поэтому не сомневайся — отдам. Все до копейки». — «Само собой, — сказал Леша. — Договорились». Не мог же он объяснить мальчику, что не всякий долг — долг.
Он набрал в легкие побольше воздуха, напрягся и рванулся изо всех сил, но пальцы только скользнули по мокрой поверхности бревна. Неудача не обескуражила его. Он попробовал найти опору для пяток. Видать, от его ерзаний одно из бревен опустилось в глубину, и теперь Леша смог в него упереться. Он погрузился в грязь почти до плеч, боль от ног ударяла в живот и заставляла сердце биться часто и тяжело. Но выхода не было: надо как угодно расшевелить это нагромождение бревен и сучьев. Длинное трухлявое полено ударило его по плечу, но на эту боль он даже не обратил внимания. Подтащил полено к себе, пристроил сбоку, снова погрузился в грязь по горло. Оттолкнулся — и чуть не потерял сознание от боли. Чувствуя, как выступивший пот на лбу смешивается с дождевыми каплями, он некоторое время лежал неподвижно. Потом возобновил попытки. Выхода не было. Время поджимало. Примерно через час у него уже было под руками четыре коротких бревнышка. Наконец-то он мог на что-то опереться локтями. Тело выходило из липкой чмо-кающей жижи медленно, с болью. Несколько раз он останавливался, чтобы передохнуть, и лежал, глядя сквозь резные папоротники на темное небо. Дождь слабел. Леша снова потащил себя из грязи. Попытки он считал: шестьдесят. Шестьдесят первой не понадобилось. Уперся головой в склон. Ногам было холодно. Осторожно подтянул колени к груди. Сапоги остались в гряэюке. Ищи-свищи. А жаль: за пятнадцать лет всего-то раз пришлось чинить. Еще Никита глухой делал. Перевернулся на живот и, цепляясь за корни, полез наверх. На колени еще можно было опереться, а на ступни — ни-ни. Кое-как выбравшись из ямы и вытащив ружье, лег на траву и тотчас заснул. Снилось красное. Не прошло и часа, как он проснулся. Небо посветлело. Он попытался встать на ноги, встал, но, сделав шаг, повалился в траву. Словно и не было у него ног. И тогда он пополз. Ему было все равно, как передвигаться. По-червячьи так по-червячьи. Он доползет. Он сделает. Хотя бы то, что не может не сделать. Хотя бы. Как всегда.
Вилипут выполз из-под еловой лапы и огляделся. В лесу быстро светало. Туман стойко держался только над болотом. Верхушка высокой сосны стала алой. Неожиданно и громко проквохтал дрозд. Вилипут потянулся. Хорошо! Тело отдохнуло, голова не болела, лишь кожу саднило. За туманом виднелся дом. Одиннадцатый кордон. Рукой подать. Выходит, он свалился под деревом в двухстах метрах от жилья. Ну и ну. Счистил с куртки налипшие еловые иголки, отряхнул брюки и несколько раз присел с вытянутыми вперед руками. Тело слушалось. Сшибая на ходу головки бодяка, направился к дому, от которого его отделяли только негустые заросли ивняка. Когда он развел руками росистые ветки (день будет жаркий, машинально отметил он) и ступил на тропку, он увидел перед собой Ируса.
От громкого вскрика трясогузки Леша очнулся и поднял голову. Птица сделала круг низко над травой и села на кочку, испытующе глядя на человека стеклянным глазком. Он перевернулся на спину и сел. Ноги распухли, в голове жаркий туман. Подтянул к себе ружье, рукавом отер приклад и попытался встать. Боль ударила в живот, показалось, что хрустнули колени. Но устоял. Идти можно. Нужно. Во что бы то ни стало. При каждом шаге он ругался сквозь зубы — так было легче. Открыв глаза, намечал очередную цель — заметную сосну или корявый граб — и устремлялся к ней. Потом снова намечал ориентир, снова шагал, опираясь на ружье, кусая губы в кровь. Только бы снова не свалиться в яму. Уж тогда он не выберется. В очередной раз упав, подняться не смог. Пополз. Вперед. Во что бы то ни стало. Во что бы то. Ни стало. Упираясь локтями в землю, подтягивал тело, выбрасывал локти вперед и снова подтягивал тело, и так до тех пор, пока локти не провалились во что-то мягкое. Впереди расстилалось болото, испятнанное ядовито-зеленой ряской. Слева виднелись постройки Одиннадцатого кордона. Хрипло дыша, он быстро пополз к дому кратчайшим путем — через ивняк. Он увидел Ируса так же неожиданно, как и Вилипут, и так же, как Вилипут, замер от неожиданности.
Ирус спал, свернувшись клубком на охапке соломы. Застиранную рубашку перехватывали синие дешевые подтяжки — на их замках блестело солнце. Брюки подпоясаны обрывком веревки. Незагррелые волосатые ноги всунуты в тяжелые ботинки с заклепками. Он тяжело дышал, в носу побулькивало. К небритой щеке пристала паутинка.
— Ну вот, — сказал Леша. Он подтянулся на локтях, перевернулся на спину и сел. — Ну и вот.
Ирус открыл глаза. Вскинулся.
— Не так быстро, — поморщился Леша. — Пистолет где? — Взял пистолет, выщелкнул обойму, пересчитал патроны. — Надо же. Это надо же.
— Здорово, гости, — раздался у них за спиной голос. Молодой, но уже седой мужчина в ватнике и высоких болотных сапогах с любопытством разглядывал троицу. — Как раз к чаю поспели. Здорово, Леша.
— Здорово, — хрипло откликнулся Леша. — У тебя сарай найдется, чтоб хорошо запирался?
Лесник перевел взгляд с Ируса на Вилипута.
— Найдется, — сказал он. — Для этого? Или для него?
— И для меня, — сказал Вилипут.
— Тогда два сарая, — сказал Леша.
— Каждому по сараю, — кивнул лесник. — Красиво жить не запретишь.
Он сделал все, чего не мог не сделать. Может, даже чуть больше. Хотя хвастать тут нечем. Та жизнь давно стала памятью, та любовь — тоже. А значит, та жизнь и та любовь обрели завершенность эпитафии, завершенность смерти и могли воплотиться в слово. «Почему бы и нет, — сказал доктор Шеберстов. — Значит, ты их обоих запер в сарае». Леша посмотрел на неподвижную женщину, безмолвную свидетельницу этой жизни и этого разговора, и сказал: «Не я запер. Серега запер. Лесник. Митрофанов сын, знаешь?». Шеберстов кивнул: конечно.
Сарай-то один, но разделен на две части. Крепкий сарай. И перегородка крепкая. Конечно, он должен был сам убедиться, что там нет никаких щелочек-дырочек, но ноги не слушались, в голове качался горячий туман, и он только кивнул, когда лесник сказал: «Не беспокойся, Леша, все в порядке». Никому тогда и в голову не пришло, что Вилипут воспользуется узкой — лишь кошке впору — щелью под потолком. Судя по следам на стене, несколько раз он пытался взобраться наверх, но срывался. Наконец догадался подтащить бидон из-под молока, встал на него, подпрыгнул и повис на руках. Кто б мог подумать. Ему пришлось потрудиться, прежде чем он кое-как пролез в ту дыру, лишившись пуговиц на куртке и здорово ободравшись. Ирус ему не мешал. Может, даже спал. Многочасовой бег по лесу его вымотал. Ему нечего и некого было бояться. Он не крал пистолет, он не стрелял, он всего-навсего — убегал от сумасшедшего мальчишки. Это ненаказуемо. Значит, главное позади, теперь пусть Леонтьев думает. Да и оружие у милиционера, а без пистолета Вилипут страшен только мухам. Ну, влез. Ну, бросился на Ируса. Тот его, конечно, отпихнул. Опять за свое? Опять «проси прощения»? На. Еще? На тебе еще. Сколько угодно. У нас не заржавеет. Лучше не лезь. Давно б тебя убил, да не за что. Да и не стоишь ты того. Может быть, и был такой у них разговор. Или что-то вроде. А Вилипут… Ну что он мог ему сказать? Что? «Вот и все, что ты должен сделать. Попросить прощения. Мертвую этим не воскресишь, это ясно, но попросить прощения ты обязан. Это будет справедливо, только и всего. А большего и не требуется». Чтоб мир стоял и не рушился. Таков закон. Ведь Ирус сам говорил: закон нельзя нарушать. Что мог ответить Ирус? «Иди в свою Вилипутию и живи там по своим законам. И не путайся под ногами». Наверное, он еще несколько раз пробовал убедить Ируса. Говорил. Кидался на него. Получал по зубам: лицо в кровоподтеках, губа рассечена. Наверное, долго сидел у стены на корточках, крепясь изо всех сил, чтоб не разреветься. Полоснул себя ножиком по ладони, шепча: «Аз, буки, веди…» Может быть, успокоился. И понял, что ничего он Ирусу не сделает. Тот сильнее. Ловчее. Хитрее. Самый сильный, самый ловкий, самый хитрый. Сообразив это, наверное, он опустился на колени. «Братан, сделай это, ну пожалуйста». Ясно, что ответил король. Мальчик исчерпал все средства. Кроме последнего…
— Ну да, — пробормотал доктор Шеберстов. — Нож.
Нож. Из тех, которыми полагается обмениваться побратимам. Чин чинарем. Нож Ируса с надписью на лезвии «Ирус» — у Вилипута. Нож Вилипута с надписью на лезвии «Вилипут — у Ируса. Неизвестно, думал ли он об этом прежде. Вряд ли. Но это был его последний шанс. И вряд ли он сказал об этом Ирусу. Просто — сделал. Ирус услыхал сдавленный стон. Поначалу не обратил внимания: ну стонет — и пусть себе. Но звук был такой… И тогда Ирус встал со своего чурбачка и подошел к скорчившемуся в дальнем углу Вилипуту. «Эй, ты чего? — Толкнул его ногой. — Чего с тобой?» Стон угасал. Ируса вдруг затрясло. «Ты чего, зараза?! — заорал он. — Я тебя, падлу, знаю. А ну-ка!» Схватил Вилипута за плечо и рванул к себе. Отшатнулся. Бросился к двери, забарабанил, завопил: «Эй! Эй там! Скорее! Сюда! Открывайте! Эй!» Вернулся к Вилипуту. Тот еще дышал. «Погоди, братан, — зашептал Ирус, ощупывая мальчика дрожащими руками, — ты погоди… ты чего… ну, дурачок… эй!» Он поднес руки к лицу. Руки были в крови. «Ты чего? — еле выговорил Ирус, упершись остановившимся взглядом в рукоятку ножа, торчавшую между сплетенными на животе Вилипутовыми пальцами. — Вилипу-у-ут! Вилипу-у-у-ут!» Наверное, тогда же — парень-то был тертый, битый — до него дошло: чей нож? Нож — чей? Кому он докажет, что нож с надписью на лезвии «Ирус» принадлежит не Ирусу? После всего случившегося — как он докажет, что нож принадлежит вот этому хиляку, который использовал свой последний шанс? «Гад! — закричал Ирус, вырываясь из рук лесника. — Он же меня подставил! За что? За что-о-о?!» Лесник рывком прижал парня к стене. Леша и сюда добрался ползком, отпихнул локтем лесникову ногу, протиснулся в угол, уткнулся лбом в окровавленные руки малыша, замер. Ему никто не был нужен. Он все сделал как всегда. Он. Сам. Один. Остальные, как всегда, были не в счет.