Все ключи, все замки, все сердца

 

Машенька Курганова удивилась, обнаружив по возвращении из магазина свою дверь открытой. В маленькой прихожей на стуле, положив тяжелые руки на сдвинутые колени, ее ждал незнакомый пожилой мужчина.

— Здравствуйте. – Он встал со смущенной улыбкой. – Извините, я открыл дверь своим ключом… Меня зовут Дмитрием Алексеевичем. Этот ключ… – Он закашлялся. – Ключ…

Девушка вдруг спохватилась.

— Да вы проходите, проходите, пожалуйста!

В кухне она налила мужчине воды и усадила за узкий столик, накрытый розовой клеенкой.

Дмитрий Алексеевич наконец откашлялся, отдышался. Лоб его покрылся испариной.

— Вы больны? А хотите поесть? Или вина? У меня в шкафчике с праздника бутылка красного стоит… бумажкой заткнута… – Рассмеялась. – Правда, хотите вина? Меня зовут Машей. Маша Курганова.

Он молча наблюдал за нею, пока она выставляла на столик скромную снедь, стаканы, бутылку «кагора», коньячные рюмки, которые она наполнила до краев.

— Ой, или вам нельзя?

— Можно. Спасибо, Маша.

Вдруг прозвонили его наручные часы.

— Не обращайте внимания, Маша, они у меня такие… каждый час бренчат…

Они выпили, закусили шпротами и сыром.

— Вы так смотрите на меня… Ой, вы же хотели рассказать, откуда у вас этот ключ!

— Да… Вы так похожи на свою маму, Маша. Она и дала мне этот ключ.

Девушка молча, улыбаясь одними уголками губ, ждала, глядя ему в лицо.

— Сколько вам лет, Маша? Девятнадцать?

— В апреле исполнилось. А что?

Не спуская с нее взгляда, он отчетливо проговорил:

— Значит, вы моя дочь, Маша. То есть я – ваш отец.

Учителю начальной школы Дмитрию Алексеевичу Нарбутову было двадцать шесть лет, когда однажды поздно вечером, вернувшись домой и выпив для храбрости бутылку водки, он зарубил топором спящую жену. После чего вызвал милицию. Жена сама как-то призналась, что изменяет ему, и, сопоставив факты и фактики их недолгой совместной жизни, Дмитрий Алексеевич понял, что она не лжет. Можно было развестись, можно было что-нибудь предпринять, но единственное, что целиком завладело его воображением, было убийство. На суде он несколько раз терял сознание. Ему дали четырнадцать лет тюрьмы, и свой срок он отбыл от звонка до звонка. Последние пять лет он служил в тюремной библиотеке. Перед выходом на волю приятель дал ему адрес одной женщины, жившей в получасе ходьбы от тюрьмы: у нее можно было остановиться на несколько дней, прийти в себя, прежде чем начинать новую жизнь. Так уж получилось, что Дмитрий Алексеевич немножко ошибся адресом и постучал в соседнюю дверь — к Маше Кургановой-старшей. Она открыла и, выслушав его путаные объяснения, — он и не ожидал, что зековская подружка, известная всей тюряге, так красива, — пригласила в дом. Да, лишь на следующий день он понял, что ошибся дверью.

— Когда я служил в библиотеке, мне в руки попалась старая книга какого-то Джона Беньяна… Можно у вас курить?

— При вашем-то кашле! – всплеснула тонкими руками Маша.

Он закурил папиросу.

— Книга называлась… не помню, кажется, что-то о путешествии богомольца… Да, вот – «Путешествие пилигрима», вспомнил… Путешественник оказывается на небе и вдруг видит, что вход в ад находится рядом с дверью в рай… К счастью, я ошибся дверью.

За ужином он рассказал хозяйке об убийстве и тюрьме, о вопросе, который мучил его четырнадцать лет: что делать дальше? «Жить, — тотчас легко ответила она. – Жить. Поддаться жизни, которая умнее нас». Легко сказать: жить. Жить-то можно. Тяжело — жить.

После ужина они пошли гулять в безлюдный полузаброшенный парк. За деревьями садилось солнце. Усыпанные палой августовской листвой тропинки источали терпкий запах, от которого слегка кружилась голова. Маша взяла Дмитрия Алексеевича за руку – он сжался от неожиданности. Там, где сердце, разлилась горячая боль: четырнадцать лет он не прикасался к женщине. Она что-то сказала ему и со смехом убежала в ольшаник, увитый бересклетом. Он понимал, что она не собирается покидать его здесь, но вдруг испугался до полусмерти, бросился в кусты, надрывно крича: «Маша! Маша!» Она поймала его за руку, испуганно спросила: «Что с тобой?» Он отбормотался невразумительно, боясь признаться, что только что испытал черный ужас, страх потерять ее навсегда. Может быть, она поняла это. Они гуляли допоздна, держась за руки и непрестанно болтая и смеясь.

— А о чем говорили – помните? – спросила Маша.

Тщательно загасив папиросу в блюдце, он покачал головой.

Ничего такого, что стоило бы навсегда сохранить в памяти. Никаких таких слов. Звук, может быть, интонация… Запомнилось лишь ощущение легкости и счастья, которое не отпускало их до самого возвращения домой. Была глубокая ночь, когда они легли спать. Это была их первая ночь. Все случилось так естественно, словно они были женаты несколько лет.

Следующий день был воскресный, и они после завтрака отправились на лодке по реке. Но погода вдруг испортилась, стал накрапывать дождь, пришлось вернуться домой. Похолодало так, что Маша предложила истопить печь. Дрова хранились в подвале. Они спустились в подвал. Она долго шарила по стене в поисках выключателя, а когда нашла, выяснилось, что электропроводка перегорела. Посмеявшись, они сели рядышком на низкую лавку. Он хотел было закурить, но она попросила не зажигать спичку. Странно: они просидели молча в полной темноте больше часа. Что-то происходило вокруг и внутри них, хотя и сейчас он не может связно объяснить – что. Они не касались друг друга. Сидели рядом, ощущая лишь слабое тепло, источаемое телами. Слышали дыхание друг друга. Вот и все. В подвале было тихо – никакие звуки не проникали сюда с улицы, со двора. И в этой тихой темноте они просидели молча больше часа. Впрочем, это выяснилось, когда они поднялись с дровами наверх. А там, внизу, в темноте, ощущение времени было утрачено полностью и, казалось, бесповоротно, и это было пронзительно счастливое ощущение. Никаких чувств, кроме глубокой и теплой нежности, почти бесцельной, беспредметной, бессмысленной, — нежности самой по себе. На какое-то мгновение ему почудилось, что нежность – это вещество, которое он может потрогать рукой, но не отваживается… нет, не из слабости или робости, а просто потому, что не нужно этого делать… Он перестал ощущать себя в мире. Чуть-чуть кружилась голова – и все. Что же произошло там и тогда? Быть может, вот именно так люди встречаются с чем-то большим, чем человек, — ну, с Богом, вечностью, бессмертием? Может быть…

Он умело истопил печь, они поужинали и легли спать. Утром Маша сбросила зазвеневший будильник на пол и сказала, что не пойдет на работу. Он испугался: если из-за него она лишится службы (в те-то времена!), если у нее возникнут неприятности… «Иногда, видимо, чувствуешь себя человеком лишь тогда, когда отвергаешь необходимость» – что-то вроде этого сказала она. «Ты попадешь в ад» – попытался пошутить он. «Я думаю, ад находится в самом горячем месте Божьего сердца». Она вдруг вскочила с постели и принесла старое зеркало, на обороте которого было написано по-латыни – ей нравилось уже то, что надпись была сделана по-латыни: «De corde exeunt cogitationis malae» – Из сердца исходят дурные помыслы. Мф, ХV. «Что такое Мэфэ пятнадцать?» «Евангелие от Матфея, глава пятнадцатая, я думаю». Почти весь день они провели в постели.

— А потом родилась я. – Маша опустила голову. – Извините, пожалуйста, Дмитрий Алексеевич…

— Что вы, Маша! Я тоже… – Он запнулся. – Если б я знал…

Он опять закурил.

— Она ни словом не обмолвилась, что хочет ребенка. Может, вовсе и не думала тогда об этом. Мы были так счастливы в те дни… – Он горько усмехнулся. – Счастье сожгло наш разум. Извините…

— Ну что вы… А хотите взглянуть на ее фото?

В спаленке за много лет почти ничего не изменилось. Рядом с овальным зеркалом, на обороте которого было написано: «De corde exeunt cogitationis malae», висела увеличенная фотография юной красавицы в белой шляпке, в белом воздушном платье… Она смотрела в объектив, опершись руками о парапет, отделявший ее от пляжа, от взволнованного и ярко освещенного солнцем моря. Женщина, небо, море – все-все-все было напоено, перенасыщено светом.

— Мне было три года, когда она отпросилась у бабушки на несколько дней съездить к морю, — сказала Маша. – Это ведь недалеко. На обороте фотографии дата и даже час с минутами. Пятнадцать тридцать. А в шестнадцать… то есть в четыре вечера она покончила с собой…

Они помолчали.

— Я жила с бабушкой. Она умерла в прошлом году. А вы…

— Через два дня я уехал, — глухо ответил он. – Не понимаю – почему и зачем. Как-то так случилось… У меня ведь не было никого, ни родных, ни близких, и надо было остаться с Машей, но почему-то мы оба были твердо уверены в том, что мне нужно уезжать. Вместе ходили на станцию, купили билет до Москвы… В день отъезда она и дала мне этот ключ. Даже и мысли не возникало… А теперь вот – ты, а мне опять уезжать… Извини. Я не хотел, чтобы тебе было… неприятно или больно…

— Нет-нет, ничего… Вы женаты?

— Был. Но мы давно разошлись. Да и не в этом дело… то есть я должен уехать совсем по другой причине…

Они вернулись в кухоньку, где и просидели до утра.

— Странно, что я приехал, извини. – Он встал. – Странно и, наверное, ужасно глупо.

— Странно – да, — кивнула она, — но почему же глупо? Вам плохо?

— Это скоро пройдет. Что ты, только не провожай меня!

— Ключ вы все же возьмите, Дмитрий Алексеевич. Просто на память.

Они попрощались, и он торопливо зашагал через двор к улице, ведущей к вокзалу. Только сейчас Маша заметила, что он налегке, без чемодана или хотя бы портфельчика, и это почему-то встревожило ее. Но тревога погасла, как только он скрылся за поворотом, за деревьями.

Едва различая дорогу, он торопливо спустился к реке и с маху сел в мокрую от росы траву. Сунул руку в карман за платком – пальцы коснулись ключа. Господи, ну зачем он приехал! Ключ – выбросить в реку. Немедленно. Он вытер лоб, перевел дыхание. Нет-нет, ключ в реку – это избыток пафоса, слишком много символики: ключ, река… Но зачем он приехал? Приперся за тридевять земель. Ведь все равно жизнь не изменить: рак, смертный приговор, не подлежащий обжалованию… еще одна встреча в бесконечной череде встреч… Убедиться в том, в чем и без того был всегда убежден? Пережить – а это и вовсе невозможно, нет! – те дни и ночи? Увидеть девочку, которая никогда не будет его дочерью? Узнать о самоубийстве Маши-старшей – и не испытать чувства вины? Может быть, она и не винила его ни в чем? Скорее всего – не винила. Мертвые никогда никого не винят. Неужели судьба сводится только к вопросам? Зачем? Или – почему? Или – Бог? И неужели жизнь – не смерть, нет! – это лишь путь к ответу, лежащему за пределами жизни и смерти и недостижимому, как рай или даже ад?

Снова, в который уж раз, прозвенели часы. Еще один час прошел, минул, канул.

У него никогда не было своего дома. Того, что он хотел бы и мог назвать своим домом. Всюду он чувствовал себя постояльцем – там ли, здесь ли, с той ли женщиной, с этой… И всякий раз, задумываясь об этом мучительном своем состоянии бездомности, он вспоминал о ключе, подаренном Машей. Быть может, он совершил чудовищную ошибку, оставив ее – оставив дом, который мог бы назвать своим?

Его младшая сестра, жившая в Югославии с мужем-сербом, пригласила Дмитрия Алексеевича в гости, и он, невзирая на болезнь (когда еще удастся свидеться? Да никогда), отправился в Белград, а оттуда далеко на юг, где его ждала Нина. Ее муж, встретивший Дмитрия Алексеевича в аэропорту, всю дорогу молчал. Лишь однажды он разлепил ссохшиеся губы, когда им часа полтора пришлось ждать, пропуская густую колонну людей и медленно ползущих грузовиков с домашним скарбом. «Война, — сказал серб. – Беженцы».

Они приехали в городок, который бомбила вражеская авиация, и на ночь глядя отправились пешком в деревню, где Нина с детьми пережидала невзгоды войны у родителей мужа. Их сопровождали двое парней в камуфляже, с автоматами. Дмитрий Алексеевич старался не отставать от хозяев, хотя и устал от бесконечного подъема по горной дороге. За поворотом они вдруг увидели яркий свет, падавший на дорогу из узкого дверного проема, висевшего между небом и землей.

«Церковь, — пояснил автоматчик, — храм ключей».

Сняв пилотки, они поднялись по вырубленным в скале ступеням и вошли в церковь. Это был очень старый, древний храм, небольшое помещение внутри горы, с алтарем и темными иконками, освещенными множеством больших и маленьких свечек. По стенам, на вбитых в камень гвоздях, висели сотни, если не тысячи ключей и ключиков, некоторые с бумажками.

Сербы объяснили, что проходящие мимо беженцы оставляют в этом храме, который открыт круглосуточно, ключи от брошенных домов. Кто навсегда, кто – в надежде на возвращение.

«Даже мусульмане оставляют здесь ключи, — сказал серб. – Иногда и туристы…»

Темноликий Господь сурово взирал на мужчин.

Дмитрий Алексеевич стал перебирать бумажки: Приштина, Крагуевац, Пале, Тузла, Сараево, Печ…Грозный, Степанакерт, Душанбе…Данциг, Теплиц, Кольмар, Кабул, Велау…

Он снял с шеи ключ, который всю жизнь носил на цепочке. Заколебался. Сербы терпеливо ждали, поглядывая на русского гостя. Вот его дом. Дом беженцев, дом эмигрантов всех времен и народов, их единственный, хотя и не последний приют. Этот вырубленный в скале храм, где Иисус Христос является главным хранителем ключей и надежд всего беглого, бездомного человечества, мечтающего хоть перед смертью, нет, хотя бы после смерти вернуться в Дом Отца Своего – в единственный дом, которого не коснулся огонь смерти…

Пол под ногами несильно задрожал – мимо по дороге шли танки – и один из висевших на стене ключей упал. Дмитрий Алексеевич оглянулся – сербы были заняты тихим разговором. Поднял чужой ключ с бумажкой и повесил на место. «Пошли, — сказал серб, — надо торопиться».

Сунув свой ключ в карман, Дмитрий Алексеевич поспешил за мужчинами. Именно там и тогда, в ту ночь, он и решил вернуться в городок, к Маше. И ожидания его не были обмануты: он встретился с Машей. Навсегда.

Взошедшее над деревьями солнце ярко осветило реку и берег. Дмитрий Алексеевич вдруг ощутил режущую боль в сердце, и тотчас все погасло. Случилось, и уже не впервой, то, чего он боялся: отказало зрение. Он терпеливо ждал, когда перед глазами поплывут желтые пятна и, как это уже бывало, зрение постепенно вернется, — но так и не дождался. Подвал. Полная тьма. Как хорошо… Он снял с руки часы и швырнул вправо – туда, где река. Вынул ключ из кармана и, держа его перед собой, словно слепой в поисках двери, медленно пошел вдоль реки. Да, с усмешкой подумал он, наконец-то я сошел с ума: так легче встречать смерть. Ему даже удалось улыбнуться. Может быть, ему вновь удастся ошибиться дверью. В последний раз. Он не может не ошибиться. Уже – не может. Упал на колени, кое-как поднялся и шатко двинулся вперед. С ключом в правой руке и тенью впереди, которая густела, удлиняясь и ширясь, пока не поглотила человека, увидевшего напоследок лишь слабую искру – словно последний отблеск монетки, брошенной в реку, — в миг, навсегда смешавший все ключи, все замки, все сердца…