Сан-Мадрико

Oder mein Leben getraümt oder ist es wahr?

Вальтер фон дер Фогельвейде

Никогда не забыть мне Сан-Мадрико.

Никогда не забыть мне и тот февральский двор, плохо оштукатуренные стены в пятнах сырости, сугробы грязного рыхлого снега, между которыми жильцы протоптали тропинки — от арки подворотни они четырьмя ледяными ленточками вели к высоким цементным ступенькам, к скрипучим дверям, в которых стекла давным-давно были заменены картонками, а одна дорожка, самая широкая и грязная, обрывалась у засыпанной мелким шлаком лестницы в подвал.

У входа в котельную на осклизлой скамейке, скрестив ноги в обрезках резиновых сапог, сидел человек в сером ватнике и захватанной шапке-кубанке, с лицом равнодушным, одутловатым, всегда обметанным многодневной щетиной. Оживлялся он лишь при виде кого-нибудь из своих клиентов (он никогда не называл их друзьями или хотя бы приятелями) с бутылкой дешевого вина или флаконом одеколона в кармане.

Однажды — уже не помню, по какому поводу, да это и не важно, — я спустился за ним в подвал, беленые стены которого были покрыты дрожащими от текучего жара махрами угольной пыли, поднялся на три ступеньки рядом с котлом и очутился в комнатенке, где умещались два табурета, узкий шаткий столик под клеенкой, железная кровать, застеленная суконным одеялом, и кокетливый желтый двустворчатый шкаф, на котором сохранилась почти вся лакировка. Кочегар угостил меня чаем из «чистого» стакана (от второго резко пахло одеколоном) и рассказал историю своей жизни. По его словам, когда-то он был штурманом на рыболовном судне, потом за пьянство был списан на берег, переменил несколько мест работы, потерял семью и вот уже несколько лет кочегарил в нашем городке. Здесь-то он и получил кличку Сан-Мадрико — по названию острова, на котором однажды ему довелось побывать и о котором он норовил рассказать каждому встречному-поперечному: то была земля обетованная, населенная прекрасными мужчинами и женщинами, не знавшими ни детства, ни старости, ни власти условностей. То была Утопия, Золотой Век, Ореховая Гора, Беловодье, и понятно, что такие рассказы создали их автору вполне определенную репутацию. Надо ли говорить, что ни в одном географическом атласе, даже в самом фантастическом, острова Сан-Мадрико не было. И я не преминул намекнуть на это кочегару, стараясь выбирать выражения поделикатнее.

— Атласы! — усмехнулся он. — С таким же успехом можно искать Сан-Мадрико на игральных картах.

Впрочем, добавил он после непродолжительного раздумья, он готов показать мне это чудо, если я не поскуплюсь на бутылку вина.

— Что подешевле, — торопливо уточнил он.

До сих пор не пойму, что заставило меня согласиться на это дурацкое, идиотское предложение типичного алкоголика. Ну да ладно, вино было куплено и выпито, после чего кочегар повел меня во двор, под арку. Я брел за ним как во сне. На миг мне показалось, что жильцы нашего дома, и без того считавшие меня слегка чокнутым, глазеют на нас изо всех окон и потешаются,— что же, на этот раз у них было достаточно оснований. Внезапно я содрогнулся: это Сан-Мадрико взял меня за руку и велел встать рядом с ним на плоский синий камень. Я повиновался, ясно сознавая, что схожу с ума. Проходившая мимо красивая женщина на высоких тонких ногах смерила нас презрительным взглядом и громко прошептала что-то вроде: «Надо же так опуститься». Не обратив на нее внимания, кочегар приказал мне смотреть в центр намалеванного мелом на стене треугольника с претензией на равносторонность, и я послушно уставился на щербинку, обозначавшую этот самый центр.

— Вообще-то лучше это делать ночью, — пробормотал искуситель, — когда все дрыхнут, а оттуда светит фонарь.

Он мотнул головой в сторону улицы.

Не знаю, сколько длилось ожидание — скорее всего, минуты полторы-две, — но за это короткое время я успел перечувствовать ненависть, злобу, отчаяние, презрение — прежде всего к себе. И вдруг все оборвалось: я увидел. Передо мной была узкая комнатка с высоким потолком. За пюпитром у стрельчатого окна стоял невысокий человек в сером балахоне с откинутым на спину капюшоном. Его лицо, освещенное ярким (я и не предполагал, что оно может быть столь ярким) пламенем свечи, показалось мне знакомым. Взяв палочку, он опустил ее в пузатый металлический сосуд и стал быстро писать на большом листе бумаги, бормоча при этом что-то себе под нос. Мне почудилось, что в этом бормотании есть какой-то ритм. В тот же миг видение исчезло. Я стоял в грязной, продуваемой ледяным ветром подворотне, держа за руку Сан-Мадрико, на лице которого застыла смутная полуулыбка.

— Ну и ну, — прошептал я.

— Я тоже так думаю, — откликнулся кочегар. — Только я не заставлял бы ее обуваться: без сандалий ее ноги гораздо красивее.

Во дворе мы молча расстались.

Поднявшись к себе, я бросился на диван и уснул. Сон мой был ярок и стремителен, но, проснувшись, я не смог вспомнить ничего, кроме слова «одиннадцатисложник». Позже, за ужином в душном кафетерии, вяло поглощая подгоревшие оладьи с лимонно-кислой сметаной, я вдруг сообразил: привидевшийся мне человек бормотал в ритме одиннадцатисложника. Это мог быть и Данте, и Симеон Полоцкий… Я задрожал: мне вдруг с необыкновенной силой захотелось вновь пережить приключение в подворотне.

Сан-Мадрико я нашел в обществе двух «клиентов» , невозмутимо потягивавших какую-то зеленую жидкость. Хозяин спал, сидя на табурете. Забулдыги уверили меня, что будить его сейчас бессмысленно.

— На остров хотишь поглядеть? — снисходительно поинтересовался один из «клиентов». — Кому чертей, кому остров подавай…

Я довольно подло подхихикнул забулдыгам и поскорее ретировался: отчего-то мне стало невыносимо стыдно за себя, невыносимо обидно, что эти личности оказались причастны к чуду. Ругательски ругая себя романтиком (а в те годы я не знал клички обиднее), я убрался домой и до утра промучился над одной страничкой рассказа, который никак не давался, но, так ничего и не вымучив, все бросил, кое-как перекусил и отправился на службу. Весь день у меня болела голова, читатели не вызывали никакого чувства, кроме раздражения. Даже самый вид стройных рядов книг, обычно действующий на меня умиротворяюще, теперь доводил до бешенства. В тот день я пережил что-то вроде прозрения, какое, вероятно, рано или поздно переживает всякий библиофил: я понял, что книги лгут.

Несколько дней я не видел Сан-Мадрико, и острота впечатления от встречи с чудом пропала. Во мне вновь пробудилась спасительная ирония. Я уже мог думать о том «чуде» только как о внезапном помрачении рассудка, что при моем отвращении к алкоголю и склонности к визионерству было вовсе не удивительно. Мне было стыдно, что я поддался чарам некоего романтического мифа. Рассказ мой пошел веселее.

Но в тот день, когда Сан-Мадрико, вновь занявший свое место на осклизлой скамейке, опять предложил мне «поглазеть на треугольник», я тотчас, без раздумий и колебаний, согласился. Меня даже не покоробила его грубость, когда в награду за «угощение» он потребовал бутылку вина. На этот раз я воздержался от спиртного, чтобы потом не упрекать себя за то, что искусственно подогрел воображение.

Поставив меня на синий плоский камень, Сан-Мадрико предупредил:

— И не двигайся отсюда, а то как бы чего не вышло.

— Что?

— Мало ли, — уклончиво ответил он, но не выдержал и пояснил: — Можно туда провалиться. У меня такое раз случилось. Попал в хорошую компанию, выпили, а потом оказалось, что все они приговорены к повешению. Еле выбрался оттуда. — Видимо, почувствовав, что я не очень-то ему верю, он стал словоохотливее: — Потом я еще раза два-три пробовал, хоть и боязно. Надо только не забыть, как стоял перед тем, как туда попасть.

— Как стоял?

Но ничего более вразумительного он сказать не смог, запутался вконец и велел мне молчать. Наконец я увидел угол зала, освещенный камином, перед которым спиной ко мне сидели два человека в высоких париках. Один из них слегка наклонился к собеседнику и проговорил:

— Поскольку знание и разум суть не что иное в нас, как смятение ума, пришедшего в волнение под воздействием внешних вещей на наши органы чувств, не следует воображать, будто нечто подобное присуще и Богу, ибо все это вещи, зависимые от естественных причин.

Его собеседник возразил мягким, приятным голосом:

— Это обвинение представляется мне несколько поспешным и изложенным в чересчур сильных выражениях.

На том все и кончилось, оборвалось, но на какое-то мгновение мне почудилось, будто я ощутил тепло от камина. Вернувшись домой, я долго размышлял об увиденном и услышанном, но только сейчас, много лет спустя, да и то случайно, обнаружил, что услышанное тогда — целиком, до слова — цитата из трактата Болингброка «О природе, пределах и подлинной сущности человеческих знаний», где он, в свою очередь, цитирует Гоббса.

В тот раз Сан-Мадрико на вопрос, кто бы могли быть эти двое, сурово отрезал:

— Мерзавцы! И оба его предали. — Смягчившись, предложил: — Можешь приходить когда угодно, если захочешь посмотреть. Только не забывай… — И щелкнул пальцем по кадыку.

С того дня и пошло. Вместе с Сан-Мадрико я побывал, сам того, конечно, не ожидая, в Боголюбове сразу после убийства князя Андрея Юрьевича, видел княгиню Улиту, вдруг осознавшую, что она приговорена к смерти; в чьем-то детстве рядом с собакой и тряпичной куклой без левой руки; на острове Сан-Мадрико, где впервые попробовал кисловатый непентес; с очень большого расстояния видел крушение поезда в Андах, за которым с другого склона горы наблюдали объятые ужасом Ло Гуаньчжун, Николай Васильевич Гоголь и Подруга Французского Лейтенанта; при расстреле сандинистов в Никарагуа меня рикошетом задела пуля, и в то же самое место угодила стрела лисовичка где-то неподалеку от Лютцена; в битве на Альте я едва спасся от Ярославовых варягов; испытал арзамасский ужас в одном незавершенном фрагменте Льва Толстого; был жгучей истиной в трактате Феодора Мопсуэстийского, где он неопровержимо доказывает, что мир есть рассеченный по оси цилиндр, следовательно, в основании этого мира лежит плоский четырехугольник, длина которого больше ширины; родился из уха, чтобы стать двенадцатью птицами; был тем, кого страж уводил из судилища князя Эмма туда, где в направлении Пса и Вепря виднеется пылающее пламя; стекал многими каплями алыми с клинка Эйольва… Я был все, всем и всюду — проще сказать так, если бы это, по мнению Эмерсона, не означало — ничем; я был средостением между ничем и всем. Иногда мне казалось, что мне под силу воздействовать на происходящие там события,— кажется, мне удалось спасти от разорения, бесчестья и гибели одного любвеобильного китайца и одну или двух его жен, прекрасных, как нефритовые вазы,— впрочем, это мог быть самообман.

Сан-Мадрико не скрывал, что считает мое поведение предосудительным: по его мнению, я слишком часто «влезал туда». Но мне тогда было не до его попреков, будь он хоть тысячу раз прав. Я забросил все, ничего не писал (писать после Сан-Мадрико? Шутите!), к служебным обязанностям относился так, что заслужил выговор от директрисы, но что значил выговор в сравнении с неожиданным путешествием в Дуинский замок или даже возможностью побыть звенящими стрелами в колчане гомеровского Аполлона?

Отрезвил меня случай — каким-то образом я сумел выделить его из той череды случайностей, в которую превратилась тогда моя жизнь. Однажды во время очередного «сеанса» я увидел наш двор. В первое мгновение я решил, что иссякла магия треугольника, но не успел испугаться, как понял, что ошибся. По двору пробежала женщина. Я узнал ее, хотя и видел лишь однажды: это была та красавица на высоких тонких ногах, которая одарила нас презрением накануне первого «сеанса». Ведет она себя странно. То и дело оглядываясь, спускается в кочегарку. Через несколько минут во дворе появляется мужчина с мотоциклетным шлемом в руках. Он в растерянности, не знает, куда идти. Он ищет женщину, думаю я, значит, ему нужно в кочегарку. Словно услыхав подсказку, он бросается вниз по лестнице. Я следую за ним — ну, может, чуть впереди. Женщина в знакомой узкой комнатке на кровати, застеленной грубым суконным одеялом. Она полулежит; она полураздета; она страшно взволнована и чего-то ждет. Прижавшись спиной к желтому шкафу, Сан-Мадрико пытается что-то ей втолковать. Он явно ошарашен. Наверное, я ослышался: он называет ее любимой. Когда в комнатку врывается мужчина с мотоциклетным шлемом, женщина облегчено вздыхает: видимо, его-то она и ждала, хотя ни мотоциклист, ни Сан-Мадрико об этом даже не догадываются. Ах, стерва! Я не прислушиваюсь к их разговору: мне это неинтересно. Пора кончать. Мотоциклист хватает женщину за руку и рывком поднимает с кровати. Криво улыбаясь, она следует за ним. Спустившись к котлу, мотоциклист принимается застегивать одежду на женщине. Она резко отталкивает его — он падает на Сан-Мадрико, толкая его на пожарный щит. Щит. И вот двое разъяренных мужчин друг против друга. В руках у них… Что у них в руках? У Сан-Мадрико, пожалуй, лом. У его противника топор. Грубые и жестокие орудия. Итак, Сан-Мадрико хватает лом, мотоциклист срывает со щита топор. По лицу кочегара течет кровь: он ударился виском об угол щита. Он пьян; он и наносит первый удар — женщине. Он гоняется за нею по всему подвалу и грозит убить. Спасая женщину, мотоциклист что было силы бросает топор в кочегара. Боже, какая неосмотрительность! Однако топор сбивает кочегара с ног. Он падает затылком на стальную закраину колодца. Он недвижим; он мертв. Несколько мгновений мотоциклист и женщина неподвижны; они в растерянности. Первым приходит в себя мужчина. Он аккуратно вешает на место топор и лом, приносит со склада два ведра угля, одно ставит у топки, другое опрокидывает возле тела. Женщина наблюдает за его действиями. Судя по всему, ей по душе активность мотоциклиста. Она не без удовольствия подчиняется его приказаниям. Они покидают котельную.

— Любопытно… — бормочу я, когда «сеанс» заканчивается.

— Зачем так-то? — спрашивает в пустоту Сан-Мадрико.— Навязался этот треугольник на мою шею…

Дома я с раздражением подумал о несправедливости судьбы, подарившей этому мерзкому, опустившемуся пьянице возможность распоряжаться чудом, возможность, которую он даже не в состоянии по достоинству оценить. Мечту тысяч людей всех времен — вот этому пьяненькому, слабенькому, соромненькому? Почему? Случайность? Или потому, что он пьяненький, слабенький, соромненький? Будь это волшебная палочка, я просто-напросто обменял бы ее на пару-тройку бутылок вина… Да что! Наверное, я бы даже пошел ради этого на преступление. Не знаю… Но чудом должен владеть не такой человек. Если бы это чудо можно было взять, потрогать, завладеть… Я взялся за какую-то книгу, валявшуюся на столе. «Братья Карамазовы», третье свидание Ивана Федоровича со Смердяковым, — нет, не читалось…

Я включил свет и посмотрел на себя в зеркало: я не узнал себя.

Несколько дней я не видел Сан-Мадрико — говорили, что он приболел. Вечером в субботу ребятишки играли на раскисшем снегу в футбол, гоняя вместо мяча помятый мотоциклетный шлем. Кто-то сильным ударом забросил его в подвал. Спустившись в кочегарку, нашли Сан-Мадрико, который лежал у стены под раструбом вентилятора. Будучи сильно пьян, он, по всей видимости, споткнулся о валявшуюся на полу кочергу и со всего маху ударился лбом о вентиль на водопроводной трубе, уронив ведро с углем. При обследовании на затылке была обнаружена довольно глубокая рана, но, по утверждению врача, не она послужила причиной смерти. Кочегара похоронили, и только тогда все узнали его настоящее имя. Но я запомнил его как Сан-Мадрико.

Много раз после этого я пытался увидеть чудо в подворотне, много раз и подолгу стаивал на том плоском синем камне и таращился на щербинку в центре равностороннего треугольника, небрежно намалеванного мелом на стене, но безрезультатно. Со смертью Сан-Мадрико чудо перестало существовать.

Я не смог вернуться к своим прежним занятиям: рассказы, над которыми я так долго бился, полетели в печку — иногда я об этом жалею, но все реже. Я пытался восстановить в памяти и запечатлеть на бумаге все то, что видел, что пережил в подворотне, воссоздать Сан-Мадрико — в мельчайших деталях, с достоверностью, соперничающей с самой реальностью,— и не мог. Не могу. Запечатлеть чудо — не значит ли это сотворить чудо? И все же я пытаюсь достигнуть совершенства, какого только способен достигнуть небессмертный человек, быть может, движимый раскаянием, быть может, лишь затем, чтобы вновь пережить то волнение, тот восторг, то ощущение полноты бытия, которые однажды мне дано было пережить, — стремлюсь и не достигаю, и знаю, что буду стремиться, хотя знаю, что никогда не достигну, и нет муки сладостнее и безысходнее — не будучи в силах вспомнить, никогда не забывать Сан-Мадрико…