Голубка
Взгляд девочки заставил фотографа выпростать голову из-под накидки и внимательно посмотреть на десятилетнего ребенка, спокойно сидевшего между отцом и матерью. Она была очень красива — ни в мать, ни в отца. Но никому и в голову не пришло бы заподозрить Валентину Ивановну Голубеву в супружеской измене. Илья Ильич, служивший начальником железнодорожной станции, с извиняющейся улыбкой рассказывал о прабабушке, которая из-за своей нечеловеческой красоты так никогда и не вышла замуж: все, кто в нее влюблялся, гибли на дуэлях, пускали пулю в лоб или умирали от яда. Чтобы избавиться от проклятия красоты, прабабушка плеснула себе в лицо кислотой, но стала от этого еще краше и желаннее. На смертном одре она оказалась наедине со своим непорочным сердцем — чистым, как кубик льда.
— Что-то не так? — спросил Голубев одними губами, боясь пошевельнуться.
Пожав плечами, мастер вернулся под накидку. «Наверное, она просто хочет писать, — подумал он. — Или какать». И нажал спуск.
Голубевы жили в домике окнами на пакгаузы и здание вокзала, рядом с которым над старыми каштанами возвышалась водонапорная башня красного кирпича с ржавым флюгером на куполе. Когда мимо проходили поезда, в буфете на стеклянной полке начинала дребезжать одна и та же рюмка. Валентина Ивановна все собиралась приклеить к донышку рюмки бумажку, да руки как-то не доходили. С утра до вечера она хлопотала по дому, готовила, стирала, протирала и, когда уж очень уставала, говорила обычно с вялой усмешкой: «Меня и похоронят, наверное, в фартуке».
Илья Ильич не любил свою службу. Не любил лязг железнодорожных составов, ночные вызовы, ругань с клиентами, скандалившими из-за простойных штрафов, не любил и фразу, которую его подчиненные считали его любимой: «Железная дорога всегда права, даже если не права». Однако он скрывал ото всех эти чувства, и делал это так успешно, что числился лучшим начальником станции на отделении, и это тоже его мучило.
По субботам он с дочерью Галей, Голубкой, отправлялся в библиотеку, и это был праздник для обоих. Неблизкий путь до старого двухэтажного дома на площади, где над почтой и милицией размещалась городская библиотека, непременно нужно было проделать пешком — чтобы растянуть удовольствие. Особенно хорошо было зимой, промерзнув на мостах через Лаву, взлететь по деревянной лестнице на второй этаж и войти в жарко натопленную комнату с конторкой, за которой сидел Мороз Морозыч, библиотекарь с ватной шевелюрой и ватной бородой, скинуть пальто и присесть на корточки перед открытой печной дверцей, рядом с которой громоздились пахучие слезящиеся сосновые поленья. А жарким летним днем здесь было прохладно и приятно пахло бумажной прелью. Настоящее же пиршество начиналось, когда Голубев и Голубка принимались перебирать книги. На это уходило часа два, три, а то и четыре, с перерывом на чай и разговоры с Морозом Морозычем.
— Библиотека и есть коммунизм, — говорил Илья Ильич. — Или рай, если хотите. Братство великих душ и умов. Здесь слиты все достижения красоты, уравновешивающие друг друга в гармоническом целом, которое и спасет мир, как говорил Достоевский…
— Достоевский говорил о красоте Христа, — возражал Мороз Морозыч.
— Христос — мечта, которая если где и жива, так только в этом же раю, на родине души…
Домой они приносили старенький портфель с железными уголками, набитый книгами так, что-его невозможно было закрыть и приходилось нести под мышкой.
Валентина Ивановна с напряженной и усталой улыбкой наблюдала за мужем и дочерью, которые весь вечер разбирали добычу.
— И стихов набрали, — с удивлением говорила она. — Ну никак не пойму, зачем люди пишут и читают стихи…
— Поэты говорят вслух то, чего обычно люди стесняются, — отвечал Илья Ильич.
В хорошую погоду по воскресеньям они отправлялись к Стене. Когда-то здесь, километрах в двух от станции, был хутор — с двухэтажным жилым домом, конюшней, коровниками и водонапорной башней. Хутор забросили, постройки растащили, и только огромный кусок слепой стены, покрытый пятнами лишайников и исчерченный серебряными следами слизней, торчал над разросшимися на развалинах бузиной и ежевикой.
Однажды Илья Ильич сделал открытие: если встать на кочку метрах в пятидесяти от стены и крикнуть, стена ответит удивительно четким эхом.
Расстелив на траве брезентовый плащ, родители пили легкое вино и закусывали, а потом молча сидели рядышком, думая каждый о своем. Галя-Голубка гоняла ящериц в кирпичных осыпях между кустами бузины или играла в эхо.
— Розенкранц! — выкрикивала она.
— Розенкранц! — отвечала стена чистым голосом.
— Душа моя!
— Душа моя!..
«Душа моя», — сонно думал Илья Ильич, вспоминая строку из стихотворения императора Адриана: animula, vagula, blandulа — душенька летучая чудная…
Голубка выросла в чудную красавицу, которую растроганный отец называл «ваше ресничество». Все чаще Илья Ильич заставал ее у окна. Она беззвучно плакала, глядя на проносившиеся мимо пассажирские поезда.
— Ничего, — бормотал он, — скоро и ты уедешь отсюда и будешь жить настоящей жизнью. Скоро…
Однако ему вовсе не хотелось, чтобы это случилось скоро, хотя он сам не раз говорил дочери, что в этом городке можно только готовиться к жизни, но не жить и не умирать.
Он боялся одиночества — с книгами, усталой женой и дребезжащей рюмочкой в буфете.
Дочь вышла замуж, едва ей исполнилось восемнадцать. Ошеломленные родители пытались отговорить Галю-Голубку, но она стояла на своем: «Мы уедем в Москву и будем жить настоящей жизнью. — И с ненавистью, удивившей родителей, добавила: — Без ковров и хрусталя».
Голубевы боялись ее мужа — Валета, о котором только и знали (Валентина Ивановна поведала об этом мужу ночью шепотом), что он может игральной картой перерезать человеку горло.
— Ну-ну, это уж слишком, чтоб было правдой, — пытался успокоить жену Илья Ильич, но ему тоже было не по себе.
Дочь уехала.
Спустя несколько месяцев тихо скончалась Валентина Ивановна. Галя не откликнулась на телеграмму и не приехала на похороны.
После поминок Илья Ильич остался в доме один. Прибравшись, он сел у окна. Что-то мешало сосредоточиться. Рюмочка, наконец догадался он, рюмочка, которая дребезжала, когда мимо окон проходил поезд. Он достал рюмку из буфета и аккуратно разбил ее на крыльце, а осколки смел в мусорное ведро. Он так устал, что, отправляясь спать, повесил пиджак на тень от гвоздя, вбитого в стену прихожей.
Весь следующий день он не находил себе места, пока не понял, в чем дело: когда мимо дома шли поезда, в буфете не дребезжала рюмочка.
— Не переживай, Илья Ильич, голубчик, — сказал товарный кассир Ерофеев, добрый пьяница и заядлый доминошник. — Хоть о дочке не жалей.
— Ну да, — промямлил Голубев. — Что ж, она устроена…
— Я не про то, — сказал Ерофеев, протягивая ему фотографию. — Или ты ничего не знал?
На снимке была запечатлена нагая Голубка, сидевшая на земле спиной к Стене, с широко разведенными ногами и едкой улыбкой на прекрасном лице.
— Такая фотка чуть не у каждого пацана есть, — сказал Ерофеев. — Дрочат они на нее, что ли…
Дома Илья Ильич долго плакал, глядя на фото дочери, о которой, выходит, и впрямь ничего не знал, — но даже в этой непристойной позе, с вызывающе злой улыбкой — Голубка была божественно красива и любима. «Красота мир спасет, — подумал Голубев. — Мир, но не человека. Красота, но не красавица».
Поднявшись на другой день очень рано, он попытался так расставить рюмки в буфете, чтоб хоть какая-нибудь дребезжала от проходящих поездов, — но ничего у него не получилось. И тогда Илья Ильич отправился к Стене. Лег в траву и крепко зажмурился, но уснуть не удалось. Побродив по развалинам, взобрался на кочку и громко крикнул:
— Душа моя!
— Душа моя!.. — откликнулась стена.
«Хорошо, что у человека нет души, — с расслабленной улыбкой подумал Илья Ильич, опускаясь на траву и закуривая, — не то жизнь лишилась бы смысла и цели…» И по-прежнему улыбаясь, проводил взглядом дымок папиросы, быстро рассеявшийся в чистом воздухе августовского утра…