Юрий Буйда

Красная столовая

Огромный босой старик в рыжей шинели до пят, с заплатанным солдатским мешком за плечами пересек двор, отделенный от дороги рядком сросшихся между собой ясеней и грабов, за которыми рыбьей чешуей поблескивала Лава, и спустился по стертым кирпичным ступеням в Красную столовую. Навстречу ему пахнуло пивной кислятиной и вечной котлетой. В маленьком зальчике со сводчатым потолком было жарко от топившейся березой круглой железной печки, на которую натыкался всяк входивший. Старик занял столик в углу, под окном. Подняв воротник шинели и откинувшись на спинку скрипучего стула, он со стоном вытянул ноги, стукнув о пол твердыми голыми пятками.

Дремавшая за стойкой Феня, над головой которой красовалась жалобная книга с портретом Акакия Хорава в роли Скандербега на обложке, приоткрыла глаза и бесстрастно проговорила:

— Сегодня суббота.

— Значит, завтра будет воскресенье, — откликнулся старик.

Привычно вытерев руки о клеенчатый фартук, Феня с глубоким вздохом поднялась и ушаркала за занавеску, отделявшую зальчик от кухни. Через минуту она вернулась с тарелкой и двумя кружками пива.

Старик вежливо отпил из кружки.

Феня возвышалась над ним всем своим бюстом, из-за которого старику не было видно ее лица.

Посетитель молчал.

С протяжным сырым вздохом Феня вернулась за стойку и, прежде чем вновь смежить веки, сказала:

— В субботу еще живут, а в воскресенье уже воскресают. Чудно…

Ответа она не дождалась: посетитель спал.

Не проснулся он ни через час, когда в уже прокуренном зале Колька Урблюд под одобрительные возгласы собутыльников растянул гармошечьи меха и запел: “Жил один скрипач, молод и горяч, радостный, порывистый, как ветер…”, ни через два часа, когда явился молчаливый высокомерный пастух Сугибин в широком брезентовом плаще, ни в полночь, когда Фене наконец удалось выгнать метлой последнего клиента, норовившего выйти в окно.

Женщина села за столик напротив спящего, не торопясь поужинала холодной картошкой с селедкой, выпила маленький стаканчик водки “для цвету” и только после этого растолкала старика.

— Я вижу, тебе тут понравилось, — неодобрительно заметила она.

– Хорошо тут у вас жить. — Старик достал из заплатанного мешка грубые башмаки, надел и потопал ногами. — Как перед смертью.

Субботними вечерами в Красной столовой собирались лучшие в городке брехуны, краснобаи, болтуны, врали и бесстыднейшие лжецы, которые под Урблюдову гармошку, водку и вечную котлету рассказывали необыкновенно правдивые истории, хвастались, спорили и пережевывали свежие слухи и сплетни.

Именно здесь старик, устроившийся дворником и получивший служебную комнатку на Семерке, обрел прозвище В Шинели, и никому уже не было дела до его настоящего имени и его прошлого.

В тот день, когда это случилось, в реке выловили одиннадцатилетнюю дочку Васи Строкотова, а жена Мишки Чер Сена разродилась девятым черсененком.

— Она у тебя не сидит сложа ноги, — одобрительно сказал дед Муханов, пережевывая котлету и не вынимая при этом изо рта самокрутку. — А правда, что ее задушили?

Участковый Леша Леонтьев допил пиво и только после этого ответил:

— Правда. Руками.

И все уставились на пастуха Сугибина, который задумчиво покуривал в углу, не обращая внимания ни на дремавшего напротив В Шинели, ни на Феню, с грохотом собиравшую со стола посуду.

По субботам через городок гнали большое совхозное стадо. Тысячеголовое черно-белое коровье море захлестывало улицы, верховые пастухи вставали в стременах, щелкали бичами и дико кричали, заходившиеся лаем собаки бросались на отставших телят, с визгом уворачиваясь от бычьих рогов, мальчишки на заборах и деревьях весело свистели и орали. Не успевала осесть красная пыль, как на улицы высыпали огородники с ведрами и совками, чтобы собрать навоз, оброненный прошедшим стадом. Старший над пастухами желтоглазый молчун Сугибин привязывал своего каурого конягу к ржавому поручню, тянувшемуся вдоль стены, и, вздернув подбородок, ногой открывал дверь в Красную столовую. Феня знала, что после кружки водки он тотчас залпом выпьет кружку пива, выкурит папироску и так же молча, ни на кого не глядя, покинет зал, взлетит в седло — и ускачет за стадом. Ни “здравствуйте”, ни “до свиданья”. Все Фенины попытки разговорить пастуха наталкивались на такое презрительное молчание, что об него можно было разбить лоб.

Дочку Васи Строкотова обнаружили на старом фабричном сенокосе, в камышах. Поблизости несколько дней паслось совхозное стадо.

— Эй, тебя касается! — раздраженно крикнул младший Разводов. — На твоих глазах ребенка задушили, идол!

Сугибин глубоко затянулся, выпустил дым и стряхнул пепел в тарелку.

Мужики начали подниматься со своих мест, грохоча стульями и посудой.

— То телята наши пропадают, то дети! — с привизгом проговорил Витька Фашист, маленький и злой мужичонка. — А потом поди дознайся!

— Вот и дознаемся, — с угрозой подхватил старший Разводов. — Вот он сейчас и ответит…

Пастух оказался в плотном кольце разгоряченных водкой мужчин, у которых явно чесались руки посчитаться с ним за старое (поговаривали, что Сугибин ворует скот и продает литовцам-перекупщикам) и просто поставить на место гордеца.

Аккуратно загасив папиросу, Сугибин взял с тарелки обглоданную баранью ногу и с хрустом перекусил ее своими страшными зубами.

Феня испуганно ойкнула.

Отшвырнув обломки кости, пастух встал, сплюнул на пол и с презрительной усмешкой обвел мужиков желтым взглядом. Разводовы попятились, сбив с ног пьяненького печника Сергеюшку. Витька Фашист с ворчанием посторонился.

Когда за пастухом закрылась дверь, мужчины тихонько разбрелись по местам, и никто при этом не грохал стульями или посудой.

— Кажись, он меня двинул, — пробормотал Фашист, потирая скулу. — Или нет?

– А ты догони да спроси, — посоветовал Леша Леонтьев. — Герой…

– Ну вы и люди, — изумленно прошептал В Шинели.

Его услышали все — и промолчали.

— Вот это мужчина! — восхищенно проговорила Феня. — Настоящий Сталин! Сиськи дыбом!

Колька Урблюд залихватски рванул гармошку и что было мочи завопил:

Если б я имел коня,

это был бы номер!

А если б конь имел меня,

я б, наверно, помер!..

После того случая Фенины попытки разговорить надменного Сугибина стали еще настойчивее. Всем остальным ухажерам была дана безоговорочная отставка.

Упорнее других держался учитель биологии по прозвищу Шибздик — плюгавый очкарик с грудью, которую Буянихина дочка называла “впуклой”. Шибздик донимал завсегдатаев Красной столовой учеными разговорами. Впрочем, это ему еще простили бы, — хуже было то, что учитель любил правду. А поскольку в столовке драться было не принято, Урблюд предложил решить дело спором. Условились: если Шибздик не ответит на Колькин «биологический вопрос», — учитель выкладывает десятку и убирается вон навсегда; если же после этого Колька не ответит на Шибздиков вопрос, — с Урблюда рубль. Учитель биологии согласно кивнул.

— Какая животная взбирается на дерево на шести ногах, а спускается на двоих? — спросил Урблюд.

Лицо учителя из красного сделалось оранжевым и погасло до желтого, после чего слегка позеленело.

Глядя на него своими синими глазами, Урблюд повторил вопрос. Шибздик беспомощно открыл и закрыл рот, в котором бессильно шевельнулся фиолетовый язык.

Выигранную десятку Колька небрежно бросил на стойку.

Феня безжалостно открыла три бутылки водки для честной компании.

Под смех и подначки мужиков Шибздик натянул пальто и направился к двери, но все же не удержался и спросил:

— Ну и какое же это животное?

Урблюд вытащил из нагрудного кармана мятую рублевку и с невозмутимым видом протянул Шибздику.

Именно тогда и треснул фаянсовый ангел, стоявший на буфете, — от хохота, уложившего мужиков на пол и разбудившего сытых свиней во всех окрестных сараюшках…

Ежесубботнее молчание Сугибина становилось все невыносимее. Он по-прежнему не обращал внимания на Феню, чем все больше уязвлял ее самолюбие.

— А зря ты вокруг него приплясываешь, — заметил однажды дед Муханов. — В старину в трактирах музыкант посылал с шапкой по кругу мальчонку, которому в другую руку всовывали живую муху — ее нужно было живой и вернуть. Если мальчонка возвращался с дохлой мухой, его тотчас били: ясно, что по пути деньги крал. Поняла? Сугибину твоему никогда не удалось бы вернуться с живой мухой.

Феня отмахивалась от предостережений.

В тот вечер, когда пастух, как обычно, жестом потребовал свою порцию водки и пива, Феня по пути из кухни в зал заскочила в туалет и помочилась во вторую кружку. Залпом выпив водку, Сугибин хватанул “пива” — и тотчас сообразил, что на самом деле было в кружке. Впервые мужики увидели его разъяренным.

Не успев даже сорвать с себя фартук, Феня бросилась бежать. Сугибин кинулся следом.

В изложении множества рассказчиков, подчас противоречивших друг другу, дальнейшие события развивались следующим образом.

Пока Феня металась по лабиринту сараюшек вокруг Красной столовой, пастух неторопливо шагал от сарая к сараю, вбивая каблуки в землю. Почуяв его приближение, свиньи вдруг испуганно замирали, а Феня, забившаяся было под ворох мешков или за штабель досок, ни с того ни с сего выскакивала из укрытия и мчалась не разбирая дороги. Пастух не спешил. Наконец он загнал Феню в тупик. Сунув руки в карманы плаща, он холодно наблюдал за женщиной, прижавшейся спиной к двери сарая. Его молчание стало невыносимым. Феня попыталась придать лицу гордое выражение и даже было отважно двинулась пастуху навстречу, но в двух шагах от него вдруг упала на колени. Как утверждал дед Муханов, Сугибин силой взгляда поставил ее на колени. Пастух никак не отреагировал ни на Фенину улыбочку, ни на ее лепет. Он чего-то ждал. Феня вдруг поняла, что ни одна свинья в этом запутанном лабиринте не осмеливается подать голос в страхе перед Сугибиным, — и тут-то она и обоссалась. Но и этого очевидного доказательства пастуху было мало. Выдержав паузу, он извлек из кармана большой складной нож и протянул его Фене. Разводов-младший клялся и божился, что Феня, действуя словно во сне или под гипнозом, сама открыла нож и отсекла себе мизинец, при этом не сводя взгляда от сугибинского лица. Вот так просто открыла нож, опустила левую руку на подвернувшийся чурбачок и не глядя отмахнула себе палец. Нож выпал из ее руки. Она обернула руку подолом платья, но пастух даже не взглянул на ее пышные белые ляжки. Подняв нож, он тщательно обтер лезвие, сложил и убрал в карман, и только после этого что-то сказал Фене. Она кивнула. Не заходя в столовку, Сугибин вскочил на каурого и ускакал.

— Доигралась, — сказал Леша Леонтьев, хмуро глядя на ее забинтованную руку. — Думала, зря тебе про него говорят? Дыма без огня не бывает. Думать надо… Голова тебе зачем?

Феня подняла лицо от тарелки и тихо-тихо ответила:

— Я ею ем.

Свадьбу сыграли в Красной столовой. Сугибин был настроен миролюбиво и даже продемонстрировал искусство обращения с кнутом, в котором ему не было равных.

Кнут этот был сплетен из узеньких сыромятных ремешков. Говорили, что заспорившего с Сугибиным Коляню Лошакова старший пастух убил одним ударом своего “змея-горыныча”, как он называл кнут. Доказать, правда, это никому так и не удалось. Рассказывали также, что Сугибин однажды в лесу при помощи своего страшного орудия лишил Наденьку Фуфыреву слуха и девственности, а также двух пальцев на правой руке. Впрочем, ее матушка-алкоголичка при этом всегда уточняла, что глухой и беспалой Наденька родилась, а девственности лишилась задолго до встречи с пастухом.

Размяв руку и “змея-горыныча”, Сугибин под восхищенные крики подпивших мужиков одним ударом оставил от залетного воробья лишь горстку перьев, оторвал хвост пробегавшей собаке и перерубил надвое сидевшую на заборе кошку.

Феня родила дочку Верочку, которую В Шинели прозвал Веточкой. Он по-прежнему каждый вечер проводил в Красной столовой, не вмешиваясь в разговоры и не откликаясь на приглашения к выпивке. К нему привыкли, как привыкли к треснувшему фаянсовому ангелу на буфете или жалобной книге над Фениной головой. Его занимала одна Веточка. Она забиралась к нему на колени, и они подолгу о чем-то разговаривали. Старик называл ее своей подружкой. Глядя на них, Феня иногда с трудом удерживалась от слез. Но стоило ей бросить взгляд на свой обрубленный мизинец, как сердце ее вновь обращалось в ком мерзлого коровьего дерьма, по ее же собственным словам.

— У меня нет сердца, — сказала она старику, — у меня там ком мерзлого коровьего дерьма.

— Так не бывает, — возразил он. — Переезжай ко мне, будем жить втроем — ты, я и Веточка. С Сугибиным ты не живешь, а умираешь.

— Откуда тебе знать, что такое любовь? — с горечью откликнулась Феня.

— Я знаю, — сказал он.

Он жил пепельной жизнью. По утрам, шаркая подошвами своих огромных башмаков, он подметал Семерку и больничный двор. Ребятишки дразнили его, швыряли камнями и плевали, и, если они уж слишком донимали, только тогда В Шинели останавливался, медленно поворачивал к мучителям свое пепельное лицо и с печалью в голосе спрашивал: «Разве можно так мучить человека? Не надо, пожалуйста…» (И двадцать, и тридцать лет спустя я вспоминал этот взгляд умирающего животного и его тихий, исполненный невыразимой муки голос: «Пожалуйста…») На досуге он вырезал ножиком деревянные фигурки, которые со временем становились Веточкиными куклами. Изредка Феня с дочкой заглядывала к старику за новой игрушкой и всякий раз прибирала его комнатенку, стараясь придать ей жилой вид. И всякий раз старик предлагал ей уйти от Сугибина, который, это знал весь городок, раз в неделю непременно избивал жену — для порядка.

Когда Феня сказала: “Откуда тебе знать, что такое любовь?” — В Шинели и поведал ей историю, которую даже ко всему привычные завсегдатаи Красной столовой посчитали неправдоподобной, хотя и заметили при этом: “В России все может быть. Даже любовь”.

Он был следователем НКВД, винтиком в машине, которая перерабатывала людей в идею. Он честно выполнял свой долг. Работал не щадя себя. Он никогда не задавал себе — а другим и подавно — дурацких вопросов вроде: правильно ли то, что он делает, виновны ли люди, которых он отправляет в лагеря и тюрьмы, нет ли во всем этом ошибки… Нет, как и многие другие, как миллионы других в России, он не давал воли таким мыслям. Само собой разумелось, что эти люди были виновны. Само собой разумелось, что он поступал правильно, то есть так, как не мог не поступать. Единственный вопрос, который он себе задавал — себе, одному себе — и на который до поры не находил ответа, был вопрос смешной, наивный, глупый: боится ли власть красивых женщин? Их было много — приятных, милых, обаятельных, привлекательных, — но красивой не было. Не встречал он таких, хотя и был готов к встрече, как другие — немногие — всегда готовы к встрече с Богом. Задавая им вопросы и вслушиваясь в их сбивчивые ответы, он пытался понять лишь одно: боится ли власть красивых женщин? Одних доставляли в мехах и шелках, от них пахло хорошими духами, кожаными сиденьями дорогих автомобилей и вином, которое доставлялось самолетами из Массандры; других брали на службе, и они входили в его кабинет, привычно обдергивая деловой пиджачок, выжидательно глядя на него как на нового начальника; третьих брали из постели — от них веяло льняным теплом, прощальным поцелуем сонного ребенка, иногда – принятым наспех лекарством; были и такие: в ватниках, грубой обуви, с обветренными лицами и уродливо расплющенными руками в ссадинах и смазке; доводилось ему допрашивать женщину, с мундира которой не успели срезать нашивки комбрига, — она отвечала сухо и обреченно… Иногда женщины были готовы пожертвовать честью, чтобы избежать назначенной участи, — он отклонял их намеки, презирая этих дур за то, что они так и не поняли: самое страшное уже случилось. Стоило им убраться с глаз, как он умело вычеркивал их из памяти. Он знал, что их изнасилуют, унизят конвоиры, начальники лагпунктов и прочие животные, находившиеся на содержании у Системы. Что ж, таковы правила игры, и он принимал их. Он не удивился бы, окажись он вдруг в камере, на этапе, у расстрельной стенки. У него не было вопросов, кроме одного: боится ли власть красивых женщин? Быть может, этот вопрос и заменял ему душу, как другим — пьянство или игра в шахматы. (Возможно, кто-то другой на его месте задал бы иной вопрос: боится ли власть детской крови? стариков? себя? — но это были не его вопросы.) Опыт подсказывал, что власть не боится никого и ничего, она бесстрашна, как мертвец или сумасшедший.

Но вот случилось то, к чему он был готов. Тусклым мартовским утром сорок первого года в его кабинет ввели красивую женщину. Человек, умудренный опытом более разнообразным, чем у него, сказал бы, что она была — единственной. В ту же минуту он понял, что власть не боится красивых женщин, а такая власть обречена, и служение ей опасно и бессмысленно. Он сказал ей без всяких предисловий: «Решайте сейчас, сию же минуту. Если вы откажетесь, я тотчас передам вас другому следователю и постараюсь забыть о вас. Если же нет… мы выходим отсюда и навсегда уезжаем из этого города. Я сделаю так, чтобы нас не нашли и мы умерли от старости. Да или нет?» Она кивнула. Конечно, она догадывалась, что из этого дома, бросавшего тень на всю страну, ей уже не выйти. А может быть, и он показался ей единственным? Они вышли из его кабинета, сели в машину и помчались на запад. Он мог отвезти ее только к старой тетке, жившей в глухой деревушке на границе Виленского края. Тетка не удивилась их приезду. Засветив лампу, они поужинали в полном молчании, боясь даже взглянуть друг на дружку. Тетка ушла спать на сеновал. Наконец он осмелился спросить, как ее зовут. Лина. Зачем-то закрыв глаза, она начала раздеваться. Не понимая, почему он так делает, он тоже зажмурился. Его сердце стучало так громко, что он не услышал шума машины. В дом ворвались вооруженные люди. Набросив на голые плечи Лины плащ-палатку, враги увели женщину. Его же бросили в камеру. Допрашивали и били, били и допрашивали. Почему не пустили в расход сразу — этого он не знал. Быть может, не могли поверить слишком простому объяснению слепого, дикого, глупого поступка кадрового офицера… Увидел женщину — и бросился в омут? Так не бывает. Что-то еще должно быть, иначе Система рано или поздно столкнется с таким же случаем и окажется бессильной. Поэтому они должны были понять, почему он так поступил. Били и допрашивали. В первый же день войны немецкие самолеты сбросили бомбы на тюрьму. Он остался жив. Четыре года отвоевал в партизанском отряде. В конце войны вновь был арестован. Его избили и втолкнули в кабинет следователя. Из-за стола поднялась Лина в офицерском кителе, со скромной колодкой наград на груди.

Она узнала его. Наверное, это и спасло его от немедленного расстрела. Ей хотелось прежде исказнить. его. За что? Быть может, за то, что он не сдержал слова и их схватили. Быть может, за то, что поддалась когда-то первому же движению души и отдалась этому человеку. Как знать — за что… Кем она на самом деле была, как выжила, как попала на службу Системе — все эти вопросы улетучились в первый же день. Она била его палкой по гениталиям. Кастетом вышибла передние зубы и сломала нос. Железным прутом переломала ребра. Без помощников — сама. И все это она проделывала молча, глядя ему в глаза и лишь иногда — улыбаясь. Он покорно принимал побои и издевательства. Наверное, прояви он строптивость, она убила бы его. Но он не сопротивлялся. Он радовался тому, что она осталась жива, и эта пепельная радость помогла ему пережить и пытки, и лагеря, и самое страшное — свободу. «Она жива», — думал он, как другие думают: «Слава Богу, она отмучилась». Радость жила помимо него, то есть помимо его воли, помимо Лины, которую он жалел. Ничего, кроме жалости, в нем не осталось. В лагере он однажды подумал, что было бы неплохо встретиться с Линой на воле, но тотчас прогнал эту глупую мысль. Он не простил ее, потому что и не винил ее ни в чем. Быть может, думал он, это и была настоящая любовь…

– Я не могу от него уйти,— сказала Феня. — Ты уж меня прости.

Смерть Веточки потрясла городок. Наверное, с того дня и начался закат Красной столовой.

Тело девочки нашли в ивняке неподалеку от прегольского шлюза. Когда все разошлись, на берегу остались лишь Леша Леонтьев и В Шинели.

— Кажется, я догадываюсь, кто ее убил, — пробормотал участковый. — Не ты.

— Иди, Леша, — сказал В Шинели. — А я тут посижу.

Феня с утра до вечера бродила по улицам городка, не отвечая

на вопросы и даже шарахаясь от людей. За весь день она ни разу нигде не присела.

– Жалко ее, — сказала Настя Костромина, — и этого… Шинелку… тоже жалко…

Леонтьев кивнул.

— Лицо у него… — продолжала Настя, выплевывая шелуху от семечек. — Лицо у него какое-то… сам все расспрашивает, а лицо молчит…

— Расспрашивает? О чем?

— Да про Сугибина. Я его вчера вечером видала — брел как пьяный… видать, переживал… Сам бредет, а у самого одна нога обутая, а другая босая… совсем не в себе человек…

Задумчиво кивнув, Леша завел мотоцикл. Сунул папироску в рот, стиснул мундштук зубами, чиркнул спичкой о коробок — и вдруг до него дошло.

— Настя! — заорал он. — Говоришь, вчера? А в чем он был?

— Одна нога босая, а другая обутая, — радостно откликнулась Настя, подбегая к милиционеру.

— Обутая — в чем? — завопил Леша. — В сапоге, в ботинке — в чем, ядрена курица?

В сандалье, — обиженно ответила Настя. — Да что вы на приличных людей-то набрасываетесь…

Но Леонтьев не стал выслушивать ее сетования и причитания. Выжав сцепление, он помчался по брусчатке в сторону прегольского шлюза.

Темнело, когда он остановил мотоцикл на гребне дамбы. Внизу, на берегу, никого не было. Леша спустился к воде, включил карманный фонарик и обшарил кусты, но ничего нового не обна­ружил, только перемазался в глине. «Что-то он тут искал, — подумал он. — Может, и нашел. А если нашел, то ясно, куда пошел».

Заехав в милицию, Леша открыл сейф, стоявший в углу его крохотного кабинетика, высыпал из кобуры леденцы и сунул в нее пистолет.

Во дворе сугибинского дома дотлевал костер. Леонтьев разворошил сапогом угли и понял, что дровами тут послужили Веточкины куклы. Поморщился: зуб схватило.

Расстегнув кобуру, постучал в дверь. Толкнул — отворилась. В холодной прихожей задел ногой ведро, которое со звоном покатилось по цементному полу, но и на этот раз в доме никто не подал голоса.

Феню он нашел в гостиной. Она сидела за столом, накрытым белоснежной скатертью, на которой лежал бумажный пакет, выпачканный глиной. Женщина не шелохнулась, когда участковый шепотом с нею поздоровался.

— Феня… где они?

Придвинув к нему бумажный пакет, Феня прерывисто вздохнула.

— Я ж его просила… — Она подняла голову, и Леша понял, что она не пьяна. — Ну не жги их… зачем? Ведь память о Веточке… Сжег.

Леша кивнул. Заглянул в пакет — внутри была облепленная глиной мужская сандалия. «Значит, В Шинели ее нашел, — подумал Леша. — А я, значит, чуток опоздал».

Где они? — повысил голос участковый. — Здесь?

Оттолкнув пакет, он направился к двери в спальню.

Сугибин лежал поперек маленькой комнаты на боку. Леша включил верхний свет и присел рядом с телом на корточки. Крови вытекло немного. Крякнув, посмотрел на сидевшего спиной к стене В Шинели. Глаза его были закрыты.

– Знаешь, Леша, — услышал он Фенин ровный голос, — который год один и тот же сон вижу. Будто все про все я поняла, и вот-вот главное слово выговорю, оно уж на языке у меня, и знаю, что всем людям от него хорошо станет, а проснусь — и ничего не могу вспомнить… Какое слово? Что поняла? Сон…

Еще несколько лет Феня провела в скорбном доме, где этажом выше жил сбрендивший от одиночества учитель Шибздик. С наступлением сумерек он выбирался в застекленный эркер больницы и тихонько выл по-собачьи, стараясь не потревожить обитателей желтого дома. Каждый день Феня и Шибздик встречались на прогулках в больничном саду, обнесенном трехметровым каменным забором. Завидев Феню, Шибздик спешил занять на скамейке место для двоих. Феня обнимала его за плечи и отрешенно шептала:

— Бедная ты моя головушка, опять у тебя вошки, давай я тебя почешу…

— Вторичнобескрылые кровососы, беда от них, — вступал в разговор учитель. — Вошь — русское народное животное.

Феня доставала из кармана гребешок и принималась чесать стриженную наголо неровную Шибздикову голову. Он сидел не шелохнувшись, строго глядя перед собой собачьими глазами.

Мимо психбольницы проходила дорога к Седьмому холму, вершину которого занимало новое городское кладбище. Заслышав звуки оркестра, Феня подходила к окну и провожала взглядом похоронную процессию. Сверху ей хорошо была видна полуторка с открытым гробом в кузове, музыканты с медными цветами в руках и провожающие. Одного за другим она проводила на Седьмой холм Сугибина с мухой в руке, деда Муханова с самокруткой в зубах, Кольку Урблюда с гармошкой, положенной ему в гроб вместо подушки, Буяниху, участкового Лешу Леонтьева, наконец, Феню из Красной столовой, которую когда-то она хорошо знала, но, кажется, не любила.

Ее выловили из расположенного неподалеку от больницы Детдомовского озера, куда иногда разрешалось ходить безвредным психам. Лицо ее было спокойно, а в черном провале рта беспомощно билась серебряная рыбка, отчаянно пытавшаяся выбраться на волю…