Одноногая жизнь одноногого человека

Его обнаружили ранним утром на городской свалке – голого, скрюченного и посиневшего от холода, избитого. Весь в синяках, ссадинах, кровоподтеках, с ног до головы обляпанный какой-то вонючей бурой слизью, с прилипшими к телу окурками, яичной скорлупой и конфетными фантиками. От него невыносимо разило одиночеством и бездомностью.

Митроха издали ткнул его в бок черенком лопаты – мужчина вдруг открыл глаза и заплакал в голос.

Когда же он выбрался ползком из-за мусорной кучи, Митроха отпрянул, а его напарник Серега перекрестился. Голый мускулистый мужчина был одноногим.

Его окатили водой из пожарного ведра, дали промасленный ватник и брезентовые штаны – на двухметровом детине они смотрелись как шорты.

Мусорщики отвезли его в больницу, а на обратном пути рассказали о найденыше участковому Леше Леонтьеву.

После горячей ванны и завтрака, переодетый в больничную пижаму, он завернулся с головой в одеяло и проспал двое суток на узкой железной койке, поставленной нарочно для него в углу бельевой. Опытная кастелянша Машка Геббельс, прозванная так за свой грязный язык, пришла в восторг, обследовав мужские достоинства одноногого, после чего безжалостно разбудила незнакомца и потребовала плату за постой.

– У меня ледяная сперма, – предупредил мужчина. – Не всем это нравится.

Но Машке понравилось. Вечером она рассказывала санитаркам и кухаркам, как после разогрева – «Мой градусник зашкалил за сорок!» – внутренности ее вдруг обдало морозом.

Она обвела слушательниц ревниво-злобным взглядом и заявила:

– Если хозяйки не найдется, возьму к себе.

– Охота ж тебе всякий хлам подбирать. А если он преступник? – предположила повариха Люба. – Вор или убийца?

– Буду прятать краденое и закапывать трупы, – отрезала Машка. – Прикажет — язык откушу.

Ну уж в это-то, конечно, никто поверить не мог: между стиркой-глажкой больничного белья и подпольной торговлей самогоном с куриным пометом она безостановочно крыла всех и вся, особенно евреев, по вине которых дохли ее куры, поросята вырастали в тощих борзых собак, умер Сталин и звезды небесные с каждым годом становились все тусклее. За склонность к ругательству ее еще прозывали Говноротой.

Тем же вечером доктор Шеберстов рассказал Леше Леонтьеву все, что ему удалось узнать о найденыше. По документам («В заднице он их прятал, что ли?») одноногий значился Иваном Алексеевичем Соломенцевым, сорока семи лет, холостым, проживавшим раньше в украинском городе Нежине. Рентгеновское обследование показало, что Соломенцев родился одноногим, о чем свидетельствовали некоторые особенности строения его тазобедренного сустава.

– Рога, крылья и хвост не обнаружены, – с усмешкой завершил свой отчет Шеберстов, наливая в мензурки спирт. – Машка Геббельс готова за него в огонь и в воду, так что с жильем у него проблем пока не будет.

– Кто ж такого громилу мог так ухайдокать? – задумчиво проговорил Леша. – И как он оказался на свалке?

– Он же одноногий, – напомнил доктор. – Остальное выпало из памяти. Бывает: частичная амнезия. Защитная реакция мозга. Может, со временем и вспомнит.

Вспомнить-то он, может, и вспомнит, да вот расскажет ли?

Удивленно взглянув на участкового, Шеберстов поднял мензурку.

– За здоровье здоровых, – возгласил он тост. – Сердце у него величиной с легкое. Завидовать этому или бояться – я не знаю.

Соломенцев без долгих разговоров принял Машкино приглашение, но от помощи отказался. Попросил только начертить на тетрадном листке точную схему пути к ее дому.

– А не обманешь? – Машка протянула ему бумажку. – По-честному?

– Обманывают только двуногие, – сказал он, изучая схему. – А это что?

– Железнодорожный переезд. За ним сразу направо.

– Иди, я скоро буду. Нет, это не нужно.

– Как хочешь. – Машка убрала заранее приготовленные костыли в самый дальний угол бельевой. – Буду ждать.

Всю дорогу она оглядывалась, а дома села в кухне, уронила кудрявую голову – только что из парикмахерской, адрес которой как бы между прочим выведала у поварихи Любы, – и заплакала.

Наскоро подшив пустую штанину, Соломенцев покинул палату и, прижимая локти к бокам, в несколько прыжков спустился по лестнице в вестибюль. Ему потребовалось не больше десяти минут, чтобы одолеть расстояние до железнодорожного переезда. Орущие и свистящие мальчишки на велосипедах отставали от него на мостах и едва настигали на ровной дороге. Иван Алексеевич не размахивал руками и не дрыгал отсутствующей ногой, не извивался всем телом и, казалось, даже не напрягался: легко отталкиваясь от асфальта, он пролетал метра четыре с поджатой ногой, которая, словно пружина, выскакивала из-под короткого плаща лишь затем, чтобы совершить следующий толчок. Так же легко он перепрыгнул через опущенный полосатый шлагбаум и платформу с гравием, которую медленно тащил «Чарли Чаплин», маневровый паровозик со смешной трубой. От неожиданности дежурный по переезду старик Ковалайнен взял под козырек и замер в столбняке.

– Это я! – крикнул он, впрыгивая в Машкин двор к ужасу давно готовых к смерти кур и борзых поросят, и влетел в открытую дверь, успев подхватить хозяйку на руки.

Опустив ее на стул, сел на крытый зеленым плюшем диван и сказал:

– Никогда не встречай меня в дверном проеме, не то мне всякий раз придется нести тебя на руках: не могу же я остановиться в середине прыжка.

Машка кивнула.

Он молча оглядел убогую обстановку комнатки, но ничего не сказал.

Машка снова кивнула. И снова.

– Может, ты поел бы, – наконец проговорила она. – Люба научила меня варить суп и жарить яичницу.

Под утро она вспомнила слово, вычитанное в школьном учебнике, и разбудила беззвучно спавшего мужчину.

– Это называется любовь! – воскликнула она. – Неужели ты меня любишь?

– Я знаю, что такое любовь, – сказал он. – Это очень заразно.

– Да ты, похоже, и не спал! – удивилась Машка.

– Наверное. Не могу привыкнуть к тому, что ложусь спать человеком одного возраста, а просыпаюсь человеком на шесть часов старше. Это странно и страшно. Если вдуматься, конечно.

После недолгих раздумий Машка со вздохом сказала:

– Ладно. Я тоже буду читать книжки.

Только на третий день она обнаружила под кроватью два начищенных до блеска огромных стальных башмака с острыми, загнутыми вверх носами.

– Что это? – испуганно спросила она.

– Такие башмаки носили рыцари-госпитальеры, которые отвоевывали у дьявола земли, принадлежащие Иисусу Христу. – Он впервые улыбнулся. – Я не знаю своих родителей, но в детдоме мне сказали, что в корзинке, подброшенной к чужим дверям, рядом со мной лежали завернутые в полотенце эти башмаки. Потом я пытался выяснить… мне сказали, что они настоящие… рыцари надевали их перед боем…

Машка осуждающе покачала головой.

– Если настоящие, значит, стоят уйму денег. Ну да ладно, не продавать же их! – спохватилась она, заметив, как изменилось выражение его лица. – Но хоть поставь их на видном месте – экспонат ведь, можно людям показывать…

Она уже записалась в библиотеку и честно начала читать книги. Первой – назло библиотекарю Морозу Морозычу – она взяла энциклопедию на букву «Э».

– Не надо, – мягко возразил он, возвращая башмаки на место. – Некоторые вещи должны находиться подальше от чужих глаз и всегда наготове, как, например, стыд или любовь. Есть такие вещи. Их немного.

С первых же дней совместной жизни Машке пришлось смириться с тем, что она всюду будет ходить одна и ни одной подружке не посчастливится сдохнуть от зависти, глядя на нее, шествующую под ручку с голубоглазым гигантом Соломенцевым. Это выяснилось сразу, как только они отправились покупать ему одежду и обувь. Иван поскакал по указанному маршруту, оставив далеко позади алую от натуги Машку, оседлавшую велосипед.

В магазине же он лишь приложил к себе костюм да пальто: «Все равно перешивать», в обувной и вовсе удалось его затащить лишь после визита к сапожнику Жеребцову, любившему отдавать заказчику обувь с сердечной улыбкой и ласковой поговоркой: «С рук сдал – с ног само свалится». Жеребцов битый час выслушивал пожелания необычного клиента, пытаясь вставить хоть слово, наконец махнул рукой и в отчаянии закричал:

– Бывает просто ботинок или просто сапог, но не бывает такого особого ботинка для одноногого мужчины! Для одноногого – половинка пары!

– Но я же не половинка человека, – грустно парировал Соломенцев, после чего Машке и удалось-таки заманить его в обувной магазин.

Ткнув наугад пальцем в ботинки самого большого размера, он ускакал домой. Навьюченная пакетами и коробками, Машка взгромоздилась на велосипед: ей еще нужно было заехать за продуктами.

Дома Соломенцев вооружился ножницами и иголкой и, отправив Машку подышать свежим воздухом в кухне, принялся колдовать над брюками.

– Обе-то штанины зачем отчекрыживать? – проворчала Машка. – А потом снова пришивать?

– Надо сперва решить, какую пришивать, – задумчиво проговорил Соломенцев. – Это непростая задача для человека, живущего одноногой жизнью.

И только в кухне Машка вдруг с изумлением поняла, что не знает, какая же именно нога отсутствует у Ивана Алексеевича, левая или правая. Она тихонько выскользнула во двор, где на влажноватой земле сохранился отпечаток его босой ступни, и тут глаза у нее полезли на лоб: это был след одной ноги. Ни левой, ни правой.

– Что ж он тогда над ботинками-то сделает? – пробормотала она.

Он устроился на работу сторожем – в охрану бумажной фабрики. И пока его коллеги резались в домино в дежурке или спали на жестких лавках, подложив под голову крафт-мешки, туго набитые скомканной бумагой, Соломенцев прыгал вдоль кирпичного забора, мимо складов и эстакады, где из цистерн сливался в емкости мазут и жиры – для соседнего маргаринового заводика, не имевшего собственного подъездного пути. Фабричные крали все: бумагу, отслужившее сукно с буммашины (из которого вязали свитера, варежки и шарфы – в них щеголял весь городок от мала до велика), доски и брусья из столярки, всякие нужные в домашнем хозяйстве железки – от гаек до насосов и листового железа, – наконец, тащили ведрами вонючий жир, который подмешивали в варево для свиней. Охранники об этом знали, но были бессильны перед ворьем: во-первых, потому, что и сами крали что ни попадя, во-вторых, не желали наживать себе во враги почти все взрослое население городка.

– Поэтому ты лучше садись-ка с нами козла забивать, – в первый же день предложили они Соломенцеву, – а не скачи, как блоха на горячей сковородке.

– Я бы с радостью в козла, но сидеть не могу: физиология не та.

Мало того что он в тот же день не позволил никому, даже главному инженеру, ничего тайно вынести с фабрики, так он еще и перекрыл все три известных лаза, через которые мужики с утра отправлялись за опохмелом.

Через неделю начальник отдела кадров предложил ему конторскую работу – «Мужик ты грамотный, чего там!» – с зарплатой втрое выше, чем у сторожа. Соломенцев отказался.

А еще через три дня приказом по фабрике он был переведен сторожем склада готовой продукции на картоноделательном участке, где никому не мог причинить вреда: никто никогда не покушался на громадные рулоны серого картона, томившиеся в слабо освещенном просторном зале в ожидании отправки на толевый заводик, где картон пропитывался пековой смолой и становился толем, которым покрывали крыши свинарников и обматывали трубы азиатских газопроводов (фабричные гордились тем, что, отведав их товара, передохли все азиатские жуки, до того отлично кормившиеся иностранной пленкой).

Иван Алексеевич безропотно отпрыгивал свою смену по периметру зала и отправлялся домой, где его ждала Машка, наконец-то переставшая бояться, что Соломенцев станет врагом общества номер один да вдобавок инвалидом: многие мужчины грозили оторвать ему первую и последнюю ногу.

С середины октября до конца ноября каждую ночь, надев стальной рыцарский башмак, Иван Алексеевич Соломенцев обходил дозором спящий городок.

– Ноябрь – самый опасный месяц, когда в мир являются призраки и прочие чудовища, опасные для живых людей, – объяснил он слегка ошалевшей Машке, лишь однажды – после четвертого стакана самогонки с куриным пометом – видевшей призрака в форме зеленого чертика. – С одиннадцатого века срок обязательной рыцарской службы установлен в сорок дней. Я бы не стал заниматься этими сказками, – смущенно добавил он, – но если уж мне достались эти башмаки…

Машка кивнула.

– Береги себя. – Он погладил ее по вздувшемуся животу. – Берегите себя.

И прыгнул в темноту.

Машка снова кивнула.

Значит, такова одноногая жизнь. Обыкновенная жизнь обыкновенного одноногого мужчины, который не красил губы, не бил ее железной палкой и даже никогда не мочился мимо унитаза. Одноногая жизнь одноногого человека без рогов, крыльев или хвоста.

Всю ночь – и так сорок ночей подряд – она не могла уснуть до утра, прислушиваясь к мерному стуку-звону стального башмака, предупреждавшему мирных жителей и всякую нечисть о недреманном страже, готовом вступить в схватку со злом. Мирные жители не возражали, поскольку охранник ни платы никакой не требовал, ни даже благодарности. И только Машка, когда он, усталый и замерзший, под утро наконец укладывался рядом с нею, еле слышно шептала:

– Спасибо…

Когда наступило время рожать, Иван Алексеевич отнес Машку в больницу на руках, при этом прыгая так, что ей казалось, будто она плывет на мягком облаке.

Ребенок долго не шел, и обеспокоенный доктор Шеберстов был вынужден взяться за хирургические инструменты. Результат удивил и ужаснул: Машкина утроба извергла два ведра липкой жидкости – и все. Уже наутро женщина не чувствовала никакой, тяжести, вообще ничего, что бывает после нормально протекавшей беременности. Выслушав маловразумительную речь доктора о "странной ложной беременности", она с торжествующей улыбкой распахнула на груди байковый халат, явив взору Ше-берстова пышную тугую грудь, сочившуюся настоящим материнским молоком.

– А это что – ссаки?

После продолжительного молчания доктор – впервые в жизни в голосе его прозвучало что-то робко-извиняющееся – сказал:

– Можешь выпаивать поросят, например…

Повариха Люба выразилась категоричнее и определеннее:

– Если тебе так уж захотелось родить кого-нибудь, свистни любому мужику: за бутылку водки тебе хоть жирафа сделают. А на этого наплюй. – Она всплеснула рыхлыми руками. – Кто ж поверит, что Машка Геббельс станет из-за мужика переживать! Да у тебя их перебывало больше, чем червей на кладбище!

Машка задумчиво покачала головой: у нее было много мужчин, но забеременела она впервые в жизни от одноногого.

– Он очень одинок. А я еще не стала его одиночеством, хотя, наверное, мы сделаны друг для друга. – Она густо покраснела. – Называется: любовь. Теплое одиночество, живое, на двоих. Извини.

– Называется по-другому! – заорала Люба, у которой от пятерых мужчин было семеро детей. – На всякую жопу с гайкой когда-нибудь да найдется хрен с винтом! Вот как это называется, – повторила она, захлебываясь слезами. – Начиталась книжек… Подари ему костыли на прощанье!

– Ну и говноротая же ты, Люба. – Машка покачала головой. – Извини.

Сидя после бани перед зеркалом с гребнем в руках, она долго разглядывала свои тугие щеки, нос картошкой и тонковатые губы. Наконец со вздохом сказала:

– Ты тут, Иван, не при чем. Все дело во мне. Как родилась некрасивой, так бабки и нагадали: у этой либо вовсе детей не будет, либо родятся жидкие да хлипкие. Вот и получилось: хлюп да хлюп.

Соломенцев соскочил с кровати и развернул ее к себе вместе со стулом.

– Глупости. Набери-ка в таз воды. Холодной, из колодца.

Она безропотно подчинилась.

Соломенцев поставил ее голышом в таз, намылил губкой с ног до головы, облил такой же ледяной водой из большого кувшина и, завернув в махровую простыню, уложил в постель. Ошеломленная Машка даже рта не успела открыть, как ее с головой накрыла волна сна.

Утром Соломенцев бережно подвел ее к высокому зеркалу и торжественно предъявил ей – ее.

– И что? – испуганным шепотом спросила Машка.

– Посмотри на свою грудь.

Машка посмотрела.

– А теперь на живот.

Машка посмотрела.

– Повернись боком. Смотри в зеркало. Не соображая, сон это или явь, она послушно пялилась на себя в зеркало.

– Бедра! А теперь взгляни на колено! Поняла?

Она уныло кивнула.

– Только я замерзла немножко…

– Вот теперь иди ко мне.

Он крепко обнял ее, и ее вдруг бросило в жар.

– Вот теперь поняла, – проговорила она заплетающимся языком. – Боже ж ты мой, ты мой Боже… Неужели нет никого краше меня?

Он ответил именно так, как ей больше всего хотелось. Потом еще раз.

Весной, когда бурлящая темная вода поднималась почти до самого гребня дамбы, Соломенцева и Машку мучили темные предчувствия.

– Ну как ты с ним справишься в воде? – втихомолку глотая слезы, говорила она. – И какая она будет? Рыба? Змей? Восьминог рогатый?

Иван хмуро отмалчивался.

– Сам же говорил: служба – сорок дней! – уже в голос ревела Машка. – Оно тебя проглотит – не подавится!

Однако оба понятия не имели, чего боятся и какое чудовище может вдруг возникнуть в диких весенних водах, омывающих городок.

– Весной добро не отличить от зла, – говорил Соломенцев. – Это-то и страшит. Воздух, вода, мысли – все взволновано и смешано, и как тут быть?

– Переждать…

– Я должен искупить… – Язык плохо повиновался ему. – Почему-то ведь я родился таким… и башмаки… Не понимаю!

Пасмурным субботним полднем он вдруг быстро собрался и бросился к реке.

Машка вскочила на велосипед, но с полдороги вернулась. Завернула стальные башмаки в тряпицу, которую завязала прочным узлом, и только после этого помчалась вдогонку за Иваном.

Выскочив на гребень дамбы, она тотчас увидела его: раздевшись донага, он высоко подпрыгнул и скрылся в глубине темно-свинцовых вод, изрытых вспененными водоворотами.

– Да вон он где, – сказал неслышно подошедший сзади дед Муханов, указывая желтым пальцем на мелькавшую среди бурунов точку. – Если щук попадется, еще ничего, а щука точно откусит…

– Убери палец, – процедила сквозь зубы Машка, – не то я тебе его по самую жопу откушу. Понял?

Дед закурил сигарету, набитую черным грузинским чаем высшего сорта, и удалился с независимым видом, хотя на лице у него была написана речь минут на десять, состоящая из цензурных многоточий и восклицательных знаков.

Сцепив зубы и не отрывая взгляда от грязных вод, Машка ждала. Сзади что-то звякнуло: это Буяниха нечаянно задела ногой узелок со стальными башмаками, валявшийся рядом с велосипедом. На гребне дамбы молча ждали чего-то тысячи людей, не отрывавшие взгляда от разлившейся реки.

Наступила ночь, но люди не расходились. Никто не заговаривал с Машкой, а она почему-то боялась привычным лаем разогнать зевак, чтобы в одиночестве дождаться рассвета. Присев на корточки, она уснула, успев напоследок подумать: "Если утром на дамбе никого не останется, значит, он не вернется".

Открыв глаза с первым лучом солнца, она долго не решалась обернуться, но все же пересилила страх. Тысячи людей по-прежнему стояли плотной массой на гребне дамбы, хмуро наблюдая за обманчиво жидким веществом воды, способным поглотить любую вещь, любого человека, проломить любую преграду – стену ли, жалкую ли женскую мечту о любви или несметное воинство ангельское…

– Вот он! – крикнул вдруг дед Муханов.

Мужчины бросились к воде и вытащили на берег совершенно обессилевшего, с кровоточащим боком Соломенцева, мертвой хваткой вцепившегося в бревно и с ног до головы покрытого чьей-то чешуей, яркой медью блиставшей под солнцем. Оторвав его кое-как от бревна и укутав одеялами, Ивана Алексеевича бегом понесли в больницу.

– Жаль его, – протянула Буяниха. – А может, и зря жалеем. Ведь ему каждый день приходится жить, а нам довольно только быть.

Дамба опустела.

Повесив узелок с башмаками на руль, Машка кое-как взобралась на велосипед и, преодолевая болезненную ломоту в теле, поехала в сторону больницы.

Узнав, что Соломенцев не приходит в сознание, но кровотечение удалось остановить, она поднялась в бельевую, поставила на тумбочку извлеченные из узелка стальные башмаки и застыла на стуле.

Через час к ней заглянул доктор Шеберстов.

– Вряд ли он выживет, Маша, – сказал доктор. – Может быть, у него вырастет вторая нога. Что-то там внутри у него происходит… Боюсь, я просто ничего не понимаю…

– Почему боитесь? – не оборачиваясь, спросила Машка.

– Он ведь родился одноногим. Кто знает, что будет…

Она промолчала.

Когда Шеберстов закрыл за собою дверь, Машка опустилась на колени перед блестящими стальными башмаками, сложила перед собой ладони и тихо, но отчетливо сказала:

– Пусть останется одноногим, Господи. Или двуногим. С рогами, крыльями и хвостом. Я все равно рожу от него ребенка. Хотя и знаю, сколько и чего мне придется пережить. Согласна. Но умереть он не должен, потому что не может он умереть никогда. Ни за что, Господи. Аминь.

И решительно встала не перекрестившись, потому что не знала, как это полагается делать, да и надо ли? Извлекла из самого темного угла бельевой костыли и с яростью сломала их через колено – откуда только силы взялись.

Ее никто не остановил, когда она, в небрежно наброшенном на голые плечи халате, вошла в одиночную палату и легла рядом с Иваном, тесно прижавшись к нему грудью, животом и бедрами, краше которых не было на всем белом свете.

От него слабо пахло сырой рыбой, пережитым ужасом и неизжитым одиночеством.

Он вдруг открыл глаза. По щекам его текли слезы.

– Я же говорил: это заразно.

– В хорошей компании можно и заразиться…

– Неужели мне придется ходить на костылях?

– Нет. Я научу тебя одноногой жизни… будешь у меня прыгать на одной как миленький…

– От тебя почему-то пахнет мною, – прошептал он.

– Еще бы, – сонно пробормотала она, обнимая его за шею.

Заглянув через полчаса в палату, доктор обнаружил их крепко спящими.

– Так он выживет или нет? – сердито спросила повариха Люба.

– Где черт не сладит, туда бабу пошлет, – загадочно ответил Шеберстов.

– И что дальше?

Доктор задумчиво посмотрел на нее сверху вниз и пожал плечами:

– Мы ведь от смерти спасаем, а от жизни лекарств пока не придумано. Одно знаю наверняка: костыли ему еще долго не потребуются. На кой черт ему костыли, а?