Тень Вероники

Тело мужчины в черной воде казалось сделанным из ослепительно белого мела. Он слегка покачивался вверх спиной, на которой можно было даже различить горошинки позвоночника, — широко и бессильно разведя руки, со снесенными вбок длинными волосами.

— Кто ж так тонет, — сказала Вероника. – Одеть надо. Ну же!

Пока дочь собирала в ивняке одежду – штаны, рубашка, пиджак с драными локтями и ботинки без шнурков, Вероника с трудом вытащила тело на лысый илистый берег.

— Давай! – прошипела она, с натугой поднимая утопленника в сидячее положение. – Рубашку!

Трясущимися руками она кое-как натянула на мокрое тело рубашку, брюки, с трудом напялила ботинки – мешали скрюченные пальцы.

— Пиджак брось. Что это у него?

Присев на корточки, она попыталась вырвать из его правой руки клок светлой ткани в переливчатую полоску. Глянула на оборванный подол дочери, вполголоса выматерилась.

— Ножницы нужны. Или нож.

Дочь протянула ей маленькие ножницы с кривыми лезвийцами – они всегда были у нее в кармане халата. Вероника снова выругалась и принялась обрезать ткань у самых пальцев мертвеца. Обрезок бросила в кусты.

— В кулаке у него все равно кусок остался, а такой материи здесь ни у кого нет и не было. Вот черт!

— Я нечаянно, — снова сказала дочь. – Он хотел… а я камень схватила…

— Кой черт понес тебя ночью купаться! Помоги.

Взяв его за руки и за ноги, они затащили труп в воду и оттолкнули от берега. Тело покачнулось и развернулось боком, словно мертвец в последний раз хотел посмотреть на жену и дочь. В ярком свете луны из-под пряди слипшихся волос блеснул открытый глаз.

— Эй! – раздался голос с дамбы. – Есть там кто?

Вероника с Лерой по-лягушечьи, вприсядку скакнули в ивняк и поползли в темноту.

— Тихо. И не сопи. Это шлюзник Никита.

Отсюда им хорошо была видна речная излучина, смоляная вода, в которой смутно белело его лицо. Тело медленно плыло к шлюзу.

Они ждали.

Человек на дамбе закурил – огонек спички осветил сложенные кульком ладони и низ бородатого лица – и неторопливо двинулся в сторону шлюза.

— Дай-ка ножницы.

Пощелкав колечками, Вероника со всего маха бросила ножнички в темноту. На залитой лунным светом речной глади вспыхнула и тотчас погасла искорка.

— Человек человеку никто, — пробормотала она. – Сам говорил.

— Чего? – робко спросила дочь.

— Что. Пошли. Худо, если шлюзник нас узнал.

Дома они вымылись ледяной водой из-под кухонного крана. Вероника выставила на стол холодную вареную говядину, соль и хлеб. Плеснула водки в граненые стаканчики.

— Для цвету.

Чокнулись, выпили.

Вероника вдруг заплакала – тихо, чтоб не разбудить соседей.

— Ма, я ж не хотела…

— Помолчи. – Мать закурила «памир». – Завтра же уедешь первым поездом. Рижским. Поступишь в ПТУ. Соберись. Трусики, лифчики – чтоб нечиненные. Он тебя…

Запнулась.

— Нет, честное слово. – Дочь всхлипнула. — Ничего не было.

Вероника грустно усмехнулась.

— Гордись – только не очень. И не жди, пока твою девственность удостоверят черви. Шучу. Знаешь, как меня на самом деле этого лишили? Смершевцы, когда нас вывезли из лагеря и стали проверять на вшивость, через меня взвод пропустили. И еще смеялись: тебе, девка, повезло, некоторых мы автомобильным компрессором высасываем, ох и орут же, красота. А тебя – живчиком. Хрящиком.

Помолчали. Вероника вдруг рассмеялась.

— Ну дуры-вороны! Трусы!

— Чего?

— Что. Штаны на него надели, а трусы нет. Тьфу! Ладно, забудь этот день навсегда. Сегодня ты убила своего отца… Забудь!

В городке она появилась в тот день, когда Катя Троицкая с бессильной злобой поднесла ко рту ложку с овсянкой. Дверь вдруг распахнулась и в дом ворвалось яркое, пестрое, пропахшее духами и табаком создание с двумя фанерными чемоданами – это и была Катина родная сестра Вероника. Они не виделись с довоенной поры.

— Верка! – ахнула Катя и бросилась к сестре с ложкой овсянки в руке. — Живая Верка!

— Приветик! – Сестра грохнула чемоданы на пол. – Называй меня Вероникой: Верки на базаре семечками торгуют. Где же твой благоверный?

Катя вздохнула-всхлипнула.

— На заработки уехал… куда-то на севера…

— И ладненько! Ну, держи голову выше, не то двойной подбородок заполучишь. И сними ты это лиловое – старит.

В багаже ее странным странным образом соседствовали шелковые чулки со стрелкой, бабьи клетчатые платки земляного цвета, роскошные халаты с извивающимися драконами и кусочки хлеба с вареными яйцами, завернутые в линялые тряпицы. Сестре она подарила отрез на платье с переливчатыми полосками (Катя потом показывала ткань всем соседям, но не отваживалась прикоснуться к ней ножницами).

Вечером по случаю встречи сестер – столько лет! – устроили застолье для соседей. Героиня сидела в алом халате с тигром на спине и курила сигареты с золотой полоской из длинного мундштука в форме ноздрястого дракона.

— Возлюбленный подарил, — лениво пояснила она, вкусно чмокнув припухлыми, черными от помады губами.

На ее левом предплечье смутно проступали цифры – шесть троек.

— Мой лагерный номер, — сухо сказала Вероника, поймав взгляд соседки Любы Лютиковой.

Ребенком она попала в Германию, немножко помыкалась по трудовым лагерям-шталагам и наконец оказалась в прислугах у некоей хох-фрау. После освобождения шестнадцатилетняя девушка стала возлюбленной геройского генерала, «настоящей генеральшей», в то время как формальная супруга героя кисла где-то в эвакуации, от скуки и безысходной злости изменяя ему с его любимым конем…

— С кем? – испуганно переспросила Люба.

— С чем. С конем, — равнодушно ответила Вероника. – Генерал был кавалеристом.

И так же спокойно продолжила повествование о своей генеральской жизни: музыка, вино «Северное сияние», патефон с настоящими немецкими пластинками, шелковые платья, блестящие мужчины в блестящих сапогах, пожиравшие взглядами обворожительную блондинку…

— Прижрали ее таки здорово, — сказала Люба Лютикова, когда супруги вернулись домой.

— Объедки пока ничего себе, — пробормотал муж.

Она поселилась во второй комнатке, где кое-как умещались узкая железная койка, два фанерных чемодана с почернелыми металлическими уголками, столик с зеркалом, желтоватым в глубине, и настольной лампой, зябко дрожавшей на тонкой алюминиевой лапке. Поступила буфетчицей в фабричный клуб. Она была словно намазана птичьим клеем: мужчины наперебой ухаживали за нею, вызывая у женщин злокачественную ненависть. Вечерами она в тысячу первый раз перечитывала «Трех мушкетеров» или «Уход за кожей лица» и лениво пеняла сестре на пепельную ее жизнь.

— А сама-то, — вяло откликалась Катя. – У меня хоть какой-никакой, а муж, и квартира у нас. А у тебя ни кола ни двора…

— Двор есть, — со смехом возражала Вероника, похлопывая себя ладонью пониже живота. – Значит, и кол найдется. Рано или поздно.

В доме жили десятка полтора семей, но Вероника ни с кем не сближалась. Их жизнь не вызывала у нее никаких чувств, кроме презрения. Сплошные заросли сараев под толевыми крышами. Свиньи, коровы, кролики, куры. Садики-огородики, сползавшие в болотистую низину, отгороженную от реки высокой дамбой. И общественный туалет на две двери за сараями. В мужском отсеке всегда висел отрывной календарь, который ежегодно менялся на свежий слепым стариком по прозвищу Голова. Он внимательно следил, чтобы листок с численника отрывался каждый день, хотя никто не мог понять – зачем.

«Слепого не проведешь, — бормотал он, водя пальцем по календарному листку. – Соврать ему можно, обмануть – ни Боже мой. Красный. Воскресенье, шестое, а срали будто пятого».

Старик он был склочный, и печник Сергеюшка однажды в отместку Голове вмазал бутылочное горлышко в печную трубу — при малейшем ветерке печь дико подвывала. Жалели его разве что из-за сына-пропойцы, который однажды зарядил ружье рисом и выстрелил себе в сердце, оставив отца одного на всем свете. Впрочем, Голова лишь скептически похмыкивал: «А на что еще нужны старики? Пугать детей и давать свидетельские показания».

Летними вечерами старики и старухи выбирались на лавочки под деревьями. Голова и старуха Плюшка устраивались за деревянным столом перекинуться в карты. «Сдавай от сердца, черт нестроевой! – командовала Плюшка. – И чтоб без мухлежа!»

«Ах, ваше тухлейшество, — холодно цедил Голова. – Вы, наверное, слыхали, что прошлой зимой Машка Геббельс сожрала злую собаку? Похоже, вы следующая». «Меня если только на пуговицы! – Костлявой желтой лапкой Плюшка бросала карту на стол. – У меня – коституция».

«Мы вашу десятку валетиком, пидорасиком. А у вас что есть?»

«У нас есть чем потресть – а вот помахать нечем».

— У меня зубы разбаливаются от этой жизни! – Вероника захлопывала кухонное окно и закуривала папиросу.

— Да они-то свое отжили, — отвечала Катя, — а вот нам еще жить…

— Не вздыхай на каждом шагу, как больная корова, а – живи!

— Как ты, что ли? Я и есть больная…

В последнее время она все чаще оказывалась в больнице, и доктор Шеберстов как-то предупредил Веронику, что у сестры «все это очень серьезно». Жалко было ее, но и думать постоянно о плохом не хотелось.

— Ничего, вот оклемаюсь у вас тут – и уеду. В Москву либо в Питер.

И уходила в свою комнату, где решительно усаживалась за неудобный шаткий столик и принималась сочинять очередное письмо. Раз в неделю она опускала конверт в почтовый ящик, — но сама писем никогда не получала. На язвительные вопросы сестры не отвечала и ничего ей об адресате не рассказывала. Это была ее тайна.

Иногда же уходила на дамбу, купалась в полном одиночестве, дремала на прихваченном с собой желтом суконном одеяле со следом от утюга. А прежде чем вернуться домой, вставала на гребне дамбы спиной к солнцу и широко разводила руки, чтобы полюбоваться своей вытянувшейся, легкой, прекрасной тенью…Вероника закрывала глаза, ей казалось, что это она сама – легкая и прекрасная тень, вольно летящая в теплом воздухе летнего вечера.

Прошел год, как Вероника поселилась у сестры, — вернулся Катин муж Дикий Василий, мужчина рослый, крупный, рыжий, с красноватым лицом и с чем-то таким же красным во взоре. Вероника и не предполагала, что в доме такие скрипучие полы – они едва не стонали, отзываясь на поступь хозяина.

— Ты хоть бы телеграмму! – Катя бросилась ему на шею. – Вася, соколик!

«Соколик» же тем временем внимательно разглядывал Веронику, которая была в ярко-желтом кимоно с иероглифами.

— Приветик, родственник! И за что же тебя Диким прозвали?

Он усмехнулся.

— Узнаешь. Это я тебе обещаю.

У Вероники внезапно скрутило живот, и она убежала в свою комнату. Заперлась. Рванула из-под койки ночной горшок и со звоном села.

— Ну и ну, — прошептала наконец она. – Попался цыпленок в медвежью берлогу.

«Уезжать, и сейчас же! – решила она. – В Москву первым же поездом!» Она представила, как мчится курьерским на восток: поля, перелески, подслеповатые домишки, и вот по радио объявляют, что поезд прибывает в столицу нашей родины, и она спрыгивает на перрон Белорусского вокзала со своими фанерными чемоданами. «Не могу ли я вам помочь?» – щелкает каблуками блестящий офицер, грудь в орденах, бледное золото погон. И вот перед нею распахивается дверца роскошного лимузина. «Куда?» – «Ах, я думала остановиться в «Метрополе» – «Могу ли я предложить свое гостеприимство?» И с замершим от счастья сердцем Вероника заснула на горшке.

Спустя неделю муж отвез Катю в больницу, и когда Вероника, вернувшись со службы, узнала об этом от соседки, она тотчас сообразила, что сегодня произойдет. Согрела воды в большой кастрюле, вымылась с ног до головы, выбрила подмышки, облачилась в свежую сорочку, вылила на себя остатки бережно хранившихся заграничных духов и спокойно легла, оставив настольную лампу включенной.

Ждать пришлось недолго. Услыхав стон половиц под хозяйскими ножищами, Вероника картинно приподнялась на локте и придала лицу чуточку насмешливое выражение.

— Она же услышит, — услыхала она женский сдавленный голос. Это была соседка Люба Лютикова. – Васька, больно!

— До нее я еще доберусь, никуда не денется, — возразил Дикий Василий. – А до тебя давно хотел добраться.

— Ой! – пискнула Люба. – Васенька!…

Вероника уснула только под утро.

А утром он ее разбудил, навалился и, дыша перегаром, прорычал:

— Дождалась Дикого? На!

Женщина закричала от чудовищной боли.

Днем она сожгла все неотправленные письма, твердо решив покончить счеты с жизнью. Выпить какую-нибудь гадость? Но гадости в доме не нашлось. Да ведь врачи еще и спасти могут, такой случай в городке был: Лена Молокоедова выпила от несчастной любви уксуса – пищевод и желудок сожгла, но до того света ей добраться не дали. Позору-то… Повеситься? Тоже не годилось: Веронике рассказывали, что перед смертью висельники обязательно обделываются. Застрелиться? Ружья нет. Броситься под поезд? Вероника боялась звероподобных паровозов. Утопиться? Так она плавает как утка.

Наконец ей стало смешно. Она бросила в сумку желтое суконное одеяло с подпалиной от утюга и отправилась на реку. Боль в низу живота поуменьшилась, и шагалось легко. «Чего это я улыбаюсь, дура полоротая?» И продолжала улыбаться.

Искупавшись, долго спала на берегу, проснулась от вечерней прохлады – свежая, сильная, спокойная. Легкая и прекрасная, как тень. Божественно пустая. «Мечта – существо опасное для человека» – то ли вспомнилось где-то вычитанное, то ли сама придумала…

Через семь месяцев умерла Катя, а через десять Вероника родила девочку. Катя видела, как у сестры растет живот, но молчала. Дикий Василий устроился слесарем в пригородном совхозе, что ни день приходил пьяным и иногда поколачивал жену, но не часто. Он ничем не выделялся среди тех жителей городка, которые не задумывались о смысле жизни, руководствовались формулой «Человек человеку никто» и ставили перед собой цели, которым не позавидовали бы даже жуки-древоточцы. Впрочем, у него были камни в мочевом пузыре – «Жемчуга растут, — хмуро посмеивался он. – Пусть звенят».

Валерия родилась с крестообразной родинкой на ягодице, и осмотревшие ее дворовые старухи неодобрительно заметили: «Крест на жопе – не к добру». Вероника раздраженно посмеялась над старыми воронами, но все же попробовала вывести родинку: прижигала ляписом, мазала соком чистотела и одуванчика, даже колола швейной иголкой – ничего не помогло. Махнула рукой.

Рождение дочери в общем мало что изменило в ее жизни. Девочка была как девочка, крупная, подвижная, не отличавшаяся особым умом, — что ж. Мать не травила ее мечтами об иной, прекрасной жизни, лишь однажды сказала: «Подрастешь – уезжай, здесь жизни нет».

Она по-прежнему служила в фабричном буфете, курила, причмокивая пухлыми черными губами, но ухажоров больше у нее не было. Она расплылась, дома ходила в ситцевом халате и галошах на босу ногу. Помогала мужу по хозяйству, таская в свинарник ведра с кормежкой для хрюкающего зверья. Спокойно откликалась на Верку и уже давно с молчаливым отвращением принимала его домогательства. «Больно мне там…» «Тогда сама знаешь…» Макнув свой «хрящик» в сахарницу, муж ставил ее перед собой на колени.

После этого Вероника напивалась.

Она научила Леру плавать, они вместе ходили купаться на дамбу, и однажды Вероника показала дочери тень. Лера с удивлением смотрела на мать, наконец спросила:

— А почему же все-таки тень?

— Потому что тень красивее человека.

И лишь однажды в ее полужизни случилась яркая вспышка. Когда как-то ночью пьяный Василий навалился на Леру, Вероника схватила шило и со всего маху воткнула мужу в задницу. Он с воем свалился на пол.

— Еще раз попробуешь, я тебе ночью это шило в глотку воткну! – трясясь от ярости, закричала она.

Василий после той ночи недели две хромал, но никому не рассказал ничего и Веронику пальцем не тронул.

— Бойся его, Лерочка, просто бойся и все, бойся бессмысленно, пожалуйста, — шептала она дочери. – Его недаром Диким зовут. Я один раз не остереглась, замечталась – без жизни осталась…

И вот теперь она сидела в кухне, прислушиваясь к дыханию дочери за дверью, курила и думала о смерти. Она нисколько не жалела Дикого, она думала о своей смерти. Спокойно и даже равнодушно, как о жизни. Думала ни о чем.

Дочку она подняла затемно. Наскоро попили чаю. Побросали вещи в фанерный чемодан с почернелыми железными уголками.

— Уродище, конечно, — пробормотала Вероника, — но кто ж думал, что ехать придется… Приедешь – выбросишь. Деньги спрячь. Не пиши мне и никому не пиши. И не носи лилового – старит…

Посадив дочь на поезд, она пошла домой кружным путем, дамбой мимо шлюза. Внизу, у среза воды, сгрудились мужчины с баграми, среди них она узнала участкового Лешу Леонтьева, и облегченно вздохнула.

До приезда Леонтьева она успела дожечь оставшиеся письма, вымыться, переодеться и собрать сумку с вещами.

Выслушав участкового, твердо проговорила:

— Лера тут ни при чем, Леша, даю тебе честное слово. И не ищи ее, ну пожалуйста. – Поглотала, пытаясь справиться с удушьем. – Это моя жизнь, только моя.

Леша долго молчал, разглядывая свои сапоги, наконец тяжело поднялся.

— Какая ж это жизнь, Вера…Ну, раз ты так решила, пошли, у меня мотоцикл. С коляской.

Верка – вся боль и бессмысленность жизни – исчезла навсегда. Говорили, что умерла в тюремной больнице. Вероника — осталась. Легкая, прекрасная, божественно пустая тень ее…