Про электричество

Старик Сунбулов сдавал комнату украинцам, гуцулам, грузинам, армянам, азербайджанцам, туркам, камерунцам, казахам, гагаузам, пуштунам, узбекам и даже одному цыгану из Воркуты, но вот лилипутам – лилипутам не сдавал никогда. Лилипуты для него были существами вроде рыб или египетских мумий, которым, понятное дело, никакие съемные квартиры не нужны.

Этого постояльца сосватала старику Тамара, торговавшая на рынке сапожным кремом, шнурками, стельками и прочим обувным товаром. Тамара была соседкой, и иногда Сунбулов заменял ее за прилавком, когда старуха прибаливала.

Лилипут был мужчиной чуть выше метра ростом, с густыми черными бровями, грозно нависавшими над круглыми глазами, такими же блестящими и невыразительными, как пуговицы на его пиджаке. У него был морщинистый лоб, гладкие вислые щечки и девичьи розовые губы. Было в нем что-то кукольное. Кукла чуть выше метра ростом, в шляпе, при галстуке, в наглухо застегнутом пиджаке.

Огромный Сунбулов хмурил лохматые брови и вытирал шею платком. Он знал, сколько взять с армянина или даже с цыгана, но финансовые возможности лилипутов были ему неведомы.

— Жорж, — сказал карлик внушительно, протягивая старику руку. — Просто Жорж.

Рука у него оказалась сухой и крепкой. Он сразу, не торгуясь, отсчитал старику пятнадцать тысяч вперед, надел черные очки, подхватил потертый саквояж и двинулся за Сунбуловым, который повел его дворами к своему дому.

Старик чувствовал себя неловко в компании карлика, словно Жорж был проституткой, негром и одноногим инвалидом в одном лице.

— Тебя как зовут? — спросил карлик.

— Михаил, — ответил старик и повторил громко и отчетливо, как говорят с иностранцами и слабоумными: — Ми-ха-ил! Сун-бу-лов! Это фамилия такая – Сун-бу-лов! Фа-ми-ли-я!

— Ага, — сказал карлик. — Пить-то пьешь, фамилия?

— Выпиваю, — ответил старик. — А ты сюда торговать, что ли? Чем торгуешь-то?

— Понедельниками, — сказал Жорж.

Старик хохотнул.

— Ну и как, берут?

— Плохо. Всем воскресенья подавай, да подешевле. И чтоб без креста и крови.

— Какого креста?

— Шучу я, фамилия.

— А. Пришли.

В квартире Сунбулова пахло скипидаром, нафталином, табачным перегаром и дешевым одеколоном, а с лестничной площадки тянуло мочой и хлоркой. Жорж щелкнул выключателем – его несильно ударило током, обвел взглядом безликую комнатку с безликой мебелью – узкий диван, платяной шкаф с покосившимися дверцами, столик с телевизором у окна, пара стульев – и кивнул.

— Годится. — Карлик снял пиджак и галстук, расстегнул саквояж, достал бутылку коньяка и банку консервов. — Ну, за знакомство?

Они устроились за столом в такой же безликой кухне. Выпили – старик из стакана, карлик из рюмки. Сунбулов достал из холодильника банку с огурцами.

— Да ладно, — сказал Жорж. — Чего суетиться-то.

— Ничего, все равно из нее уже брадено. — Старик вытащил из банки несколько кривых огурчиков. — Похрустим для веселья.

Он по-прежнему чувствовал себя не в своей тарелке. Может быть, потому, что сам пил коньяк истово, с религиозным чувством, как пьют горячую кровь, а карлик – равнодушно, словно воду.

— А лилипуты – они какой национальности? — спросил старик после третьей.

— Папуасы, наверное, — холодно ответил Жорж, закуривая сигарету. — Сам-то как думаешь?

— Да по мне хоть и папуасы…

Жорж выпустил дым кольцами, глядя поверх стариковой головы, над которой висела икона.

— На иконе у тебя Иисус – Он кто по национальности?

— Так ты, значит, из немцев, что ли?

Жорж вздохнул, открыл консервы.

— Ешь, Михаил, это кальмары. Вкусно.

— Не, я их не ем – они осьминоги.

— Почему осьминоги?

— Потому что трупы жрут.

— Какие трупы?

— Утопленников. Я в одной книжке картинку видел.

Жорж покачал головой, налил в стакан и в рюмку. Выпили.

— Один живешь?

— Зачем один? С дочкой.

— А жена где?

— Умерла. Лет уж десять как.

Старик сходил в комнату и вернулся с большой фотографией в рамке. Со снимка на карлика смотрела крупная женщина с гладко зачесанными волосами, высокими скулами и большими глазами. После смерти жены старик побирался в пригородных электричках с портретом Моны Лизы на груди, вырезанным из журнала. Со слезой в голосе он говорил, что это его жена, которая умирает от холестерина – страшнее слова он не знал. Мальчишки со смехом угощали его пивом, но денег не давали: они знали, что это не Зоя Сунбулова, а жена Леонардо да Винчи. Старик тоже это знал, но повесить на грудь фотографию своей жены не отваживался: стыдно.

— Красивая, — сказал Жорж. — И смотрит прямо не знаю как… прямо как гагара…

— Не, ее Зойкой звали, — сказал старик. — Она гречкой была.

— Из Греции, что ли?

— Зачем из Греции? Из Саратова.

— Красивая, — повторил Жорж задумчиво. — А от чего умерла?

— От чего все помирают, от чего же еще.

Они снова выпили.

— А дочку как звать? — спросил Жорж.

— Лизой, — сказал старик. — Как кошку.

— Какую кошку?

— У нас кошка была – Лиза, черная такая. Тоже померла.

— Замужем?

— Кто?

— Дочка.

— Не. Был у нее один, да как она забеременела, он взял да сдристнул.

— Сбежал, что ли?

— Ну да, я же говорю – сдристнул.

— А внуки?

— Нету внуков. — Старик тяжело вздохнул. — Была внучка, да померла. Конфедочка… Трех месяцев не прожила – померла. — Потянул носом. — Взяла и померла моя конфедочка…

Они выпили.

Старик со вздохом сожаления поставил опустевшую бутылку под стол.

— Пойду пройдусь, — сказал Жорж. — Проветрюсь.

Старик протянул ему ключ от квартиры.

Лилипут ушел.

Жорж вернулся под вечер и принес колбасы, сыра, коньяка и букет красных роз, а еще довольно тяжелую картонную коробку.

Старик обрадовался: не любил засыпать трезвым, да и не получалось.

— Прогулялся, значит? Ну и как тебе город?

— Москва как Москва, — сказал карлик, выкладывая припасы на стол в кухне. — Что я, Москвы не видал, что ли? Я много чего перевидал. Поставь цветы в банку, что ли.

— Молодец, — сказал старик. — Цветы-то зачем?

— У тебя ж дочь.

— Ну ты даешь!… — Старик поставил букет в трехлитровую банку из-под маринованных помидоров. — Слушай, Жорж, а родители у тебя какие? Как ты?

Жорж разлил коньяк – старику в стакан, себе в рюмку.

— Родители у меня обыкновенные, это я у них такой.

— Надо же! — Сунбулов залпом выпил, бросил в рот огурец. — Как же это получается, а? Родители нормальные, а ты вот… — Закурил вонючую сигарету. — Какая медицина с людьми случается… А я лилипутов только в цирке видал, когда в армии служил.

— Мы не лилипуты, — сказал Жорж. — Мне один старик объяснил, что мы не лилипуты и не карлики, мы – древние люди.

— Древние… Надо же!

— Когда-то все люди были такими, как мы, это потом они стали другими, а мы такими и остались… Старик говорил, что мы Христа сторожили, когда его с креста сняли. Он лежал там в какой-то пещере, а мы стояли у его гроба, охраняли, чтобы его какие-нибудь злодеи не украли. Ты понимаешь? Мы были стражей Христовой!

— Нет, ты скажи, а! — Сунбулов слушал, налегая грудью на стол: ему было интересно. — Чего творят, а!

— Старик говорил, что мы не ошибка природы, а замысел Божий. Бог оставил нас такими, чтобы мы напоминали людям… — Он поднял указательный палец, строго глядя на Сунбулова. — Чтобы мы напоминали людям, какие они на самом деле…

— И чего? — шепотом спросил старик. — Какие?

— А этого я сказать тебе не могу, — с удовольствием проговорил карлик. — Это тайна. — Усмехнулся. — По правде говоря, я и сам этого не знаю. Но старик говорил, что так и должно быть. Мы, значит, носим эту тайну в себе. — Он стукнул себя в грудь. — Сами не знаем, что там у нас, а носим. А когда придет время, все ее узнают. Мы узнаем и все узнают. — Он выпил, фыркнул. — Беременная женщина разве знает, кого в себе носит? Так и мы.

— Бабы сейчас все знают, — возразил старик. — Их в больнице просвечивают и говорят, кто там у них, пацан или девчонка.

— Знают! — с презрением сказал карлик. — Что они там в больницах знают! Каким этот пацан вырастет – они знают? Может, убийцей?

— Это да. — Старик покивал. — Это правда, никто не знает. Про себя-то – и то не знаем. — Вздохнул. — Разве ж я думал когда, что буду пить одеколон?..

Карлик снова налил – выпили.

— А с бабами у тебя как? — спросил Сунбулов. — Со своими живешь или как все?

— С бабами… — Жорж помрачнел. — Запомни, фамилия: уроды не любят уродов.

Начинало темнеть, когда домой вернулась дочь Сунбулова – Лиза. Это была крупная темноволосая женщина тридцати восьми лет со сросшимися на переносье бровями, замогильным голосом и огромными бедрами, которые мешали ей при ходьбе. Последние несколько месяцев она работала в метро – возила в коляске безногого инвалида-побирушку, который рассказывал, что потерял ноги в Афганистане, хотя на самом деле отморозил их по пьянке на мусорной свалке, где квартировал три года. Лиза носила короткие юбки с разрезом сбоку, черные чулки с блестками и туфли без каблука, потому что никакой каблук не выдерживал ее веса. Она часто жаловалась отцу на мужчин, которые провожали ее хищными взглядами, увязывались за нею на ночной улице и приставали даже во дворе, но старик ей не верил: «Ты бы поменьше мечтала, а лучше б дала кому-нибудь с пользой, чтоб ребенка сделать».

Увидев в кухне настоящего лилипута, Лиза оторопела. Жорж тотчас вскочил, застегнул пиджак и вытянулся по-военному, заложив одну руку за спину, а другую прижав к сердцу.

— Позвольте представиться… — начал было он, но старик его перебил.

— Это Жорж, — сказал Сунбулов. — Имя такое – Жорж. Древний человек! С Христом в одном гробу ночевал! Мы тут с ним коньяки распиваем… Чего стоишь? Садись, выпьем!

Лиза молчала, глядя на розы.

— Это тебе, — сказал старик. — Ты только понюхай – настоящие. Да понюхай, не стесняйся! Это ж не говно, а розы!

— Это вам, — подтвердил Жорж с полупоклоном.

— Спасибо… о, господи! Что ж вы стоите? Садитесь…

— Извините, — внушительно возразил Жорж. — Какой же мужчина сядет, когда женщина стоит на ногах? Я, например, не сяду.

— А вот я еще как сяду! — Старик Сунбулов захохотал. — Посмотри на меня – я же сижу! Мужчина, а сижу! Или я кто, по-твоему, — пидорас, что ли?

Лиза от страха вспотела и торопливо втиснулась между холодильником и столом, где стояла табуретка. Когда она двигалась, ее толстые бедра, обтянутые черными чулками, громко шуршали.

Жорж тоже сел, не сводя с нее взгляда.

— Видала, какого жильца привел? — Старик поднял стакан. — Ну, за знакомство!

Лиза выпила коньяку и еще сильнее вспотела.

— Значит, вы у нас жить будете? — пролепетала она. — А где вы работаете?

— Он понедельниками торгует! — закричал старик. — Слышь, понедельниками! Воскресеньями не хочет торговать — понедельники ему подавай!

— Я служил в цирке, — сказал Жорж. — Жрец искусства. У нас был номер… я ходил по канату с девушкой на руках…

— Надо же! — сказала Лиза, осторожно откусывая от ломтя вареной колбасы, который она держала длинными ногтями. — Я тоже люблю цирк…

— Жрец! — обрадовался старик. — Это ж надо! А жрецам хорошо платят или как?

— По-разному, — сказал Жорж, глядя на Лизины коленки, обтянутые черными чулками с блестками. — Но я, знаете, ушел из цирка… душа болит… — Он приложил руку к груди. — Врачи сказали, что мне это вредно, вот я и ушел…

— Надо же… — Лиза прикрыла большой ладонью рот, чтобы поскорее и понезаметнее прожевать колбасу.

— Эти розы вам, — сказал карлик, глядя ей в глаза. — Вы так похожи на мою сестру, Лиза. Очень похожи.

— А она тоже в цирке работала?

— Работала. Но однажды она сорвалась с трапеции и разбилась. — Он достал из внутреннего кармана пиджака небольшую фотографию и протянул Лизе. — Ее звали Изольдой.

— Изольдой… Какая красивая! — с восхищением сказала Лиза. — Неужели насмерть?

Карлик вздохнул и закрыл глаза.

— Такая красивая – и умерла… И как же вы теперь?

— Жить-то надо, — сказал Жорж.

— Да, никуда не денешься, надо…

В прихожей зазвонил телефон. Лиза вжала живот и вылезла из-за стола.

— Вы тут угощайтесь, а у меня дела…

Жорж встал. Лиза смутилась и выбежала из кухни на цыпочках, и только тогда карлик опустился на стул.

— Видал, какая она у меня… — Старик поковырял пальцем в зубах. — Девка она ничего, только вот детей нету.

— Усыновить можно, — сказал карлик. — Или удочерить.

— Это еще зачем? — удивился старик. — Тут живая баба ходит, пусть рожает. Свой ребенок – он свой и есть, а чужой – он все равно чужой, а не свой. — Он нахмурился. — С виду она, конечно, говна пирога. И жопа отросла… говорит, природа такая…

— А что жопа? — Карлик поковырял в зубах пальцем. — Женщина без нее не женщина, а коза турецкая. У комара и то жопа, а женщине без жопы совсем стыдно… срам, а не женщина…

— Без жопы-то?

— Ну да. Это разве плохо, если такая природа? Природа умнее нас, Михаил. Да и куда ты без жопы? Никуда.

— Никуда, — согласился Сунбулов. — Без жопы мы б тут с тобой не сидели, а лежали. А лежа разве выпьешь? Лежа не выпьешь, а только разольешь.

— Ну да. — Жорж закурил. — У меня в Угличе тоже женщина была, настоящая, билетершей у нас работала…

— И чего?

— Ничего.

— А.

— Хорошая была женщина…

— А потом что?

— Потом ничего.

— Тогда давай выпьем. — Старик был сильно пьян и уже начал ронять голову. — Выпьем, телевизора посмотрим… любишь телевизора, жрец?

— Ты пей, а мне хватит. — Карлик посмотрел на часы. — Мне еще работать надо.

— Лиза! — закричал старик. — Выпей с нами, Лиза! — Дочь не откликнулась. — В ванне, наверное. Любит она это дело. Купаться любит, как утка. Целыми днями в воде сидела бы… Куда ты на ночь-то глядя?

— Дела.

С рюкзаком за плечами Жорж вышел на улицу и сел в автобус.

Он сошел на кольцевой автодороге, дождался, когда задние огни автобуса исчезнут за поворотом, и двинулся в лес. Он хорошо ориентировался в темноте, да и дорога была ему знакома.

Через полчаса он достиг опушки, с которой открывался вид на дачный поселок, окруженный высоким кирпичным забором. Темная масса домов, редкие огоньки – где окна, где уличные фонари.

Жорж вытряхнул из рюкзака спортивный костюм, кроссовки, быстро переоделся, натянул лыжную шапочку до бровей, попрыгал, проверяя, не выдаст ли его амуниция каким-нибудь звуком, спрятал рюкзак под деревом и легкой трусцой побежал к поселку, погруженному в сон.

Он ловко вскарабкался на старое развесистое дерево, которое росло у забора, замер, прильнул к стволу, прислушиваясь и осматриваясь. В темноте едва различимо чернел большой трехэтажный дом, а справа, ближе к ограде, стоял деревянный флигель под черепичной крышей. Окна в первом этаже флигеля были слабо освещены.

Не обнаружив ничего подозрительного, Жорж спрыгнул на кирпичную ограду. Во дворе за забором стоял столб с фонарем, от него на четырехметровой высоте к флигелю тянулся временный кабель. От ограды до столба было метра полтора. Жорж прыгнул, обхватил столб, отдышался, ступил левой ногой на кабель, перекрестился, сжал губы в ниточку, раскинул руки и медленно двинулся скользящим шагом к флигелю, стоявшему метрах в тридцати от забора. Вниз он не смотрел. Он глубоко и размеренно дышал, слегка приседая при каждом шаге. Сердце его билось ровно и редко, как у лягушки во льду.

Достигнув флигеля, Жорж легко взобрался на крышу и нырнул в чердачное окно. Вытянув перед собой левую руку, а в правой сжимая нож, бесшумно спустился по лестнице и присел у входа в гостиную.

В комнате горел ночник. На широком диване мужчина и женщина занимались любовью – влажные напряженные тела звучно сталкивались, мужчина при каждом движении издавал звуки, похожие на хриплый собачий лай, женщина заходилась горячечным бессвязным шепотом.

Пахло крепкими духами, дезодорантами и мастикой – видимо, здесь недавно натирали пол, но сильнее всего пахло потом.

Жорж терпеливо ждал, по-прежнему сидя на корточках.

Наконец женщина громко застонала, и любовники замерли, переводя дух. Мужчина что-то сказал, направляясь к двери, женщина ответила задыхающимся голосом. Жорж подался назад и вжался в стену, пропуская голого пахучего мужчину, который скрылся в кухне. Похоже, он включил чайник или кофеварку. Через минуту мужчина хлопнул дверью душа, зашумела вода.

Жорж заглянул с гостиную. Женщина неподвижно лежала на спине с закрытыми глазами, и только приблизившись к ней, Жорж понял, что она плачет: по ее щекам текли слезы. Он ударил ее ножом в горло и навалился на вздыбившееся тело. Женщина вздрогнула, вытянулась и затихла. Весь дрожа, Жорж откинул простыню и склонился к ее красивому взволнованному животу, втянул носом пьянящие запахи, источаемые умирающим телом, выдохнул, обмяк, замер с застывшей на губах улыбкой, тупо глядя перед собой.

С минуту он сидел неподвижно. Пришел в себя, когда мужчина в душевой вдруг запел. Жорж со вздохом встал, накрыл неподвижное тело простыней и выскользнул в коридор. Прижавшись спиной к стене, он дождался, когда мужчина выйдет из душа, приподнялся на цыпочки и ударил его ножом в горло. Мужчина упал, засучил ногами, шипя и брызгая кровью, но это длилось недолго.

Затем Жорж вымыл в ванной руки и отправился в обратный путь – через чердак, по крыше, потом по кабелю, натянутому на четырехметровой высоте. Он скользил по кабелю, приседая при каждом шаге, и тренированное его сердце билось ровно и редко, как у лягушки во льду. С забора он перебрался на дерево, соскользнул на землю и вскоре оказался у дерева на опушке леса. Переоделся, глотнул из фляжки коньяку и не торопясь двинулся к дороге.

Ему потребовалось около часа, чтобы добраться до ближайшей автобусной остановки на кольцевой дороге. Здесь он сел на лавочку и, надвинув шляпу на нос, задремал.

Солнце уже поднялось над соснами, когда подошел первый автобус. В салоне была только одна пассажирка – рослая деваха в мини-юбке и рваных колготках, от которой на версту разило перегаром и несчастьем. Жорж опустился на сиденье, достал телефон и нажал кнопку.

— Слушаю, — раздался в трубке бодрый женский голос.

— Скажите Марье Игнатьевне, что племянники уехали, — сказал Жорж. — Оба уехали благополучно, как договаривались.

— Хорошо, — ответил бодрый голос. — Тогда и все остальное как договаривались.

Жорж спрятал телефон и уставился на деваху. Она показала ему язык. Жорж по-прежнему не сводил с нее взгляда, и это деваху злило. Она вдруг подняла подол — под юбкой ничего не было — и спросила хриплым голосом:

— Ну что, а? Нравится, урод?

— Сволочь, — сказал Жорж, приподнимаясь. — Какая же ты сволочь. Я только что человека убил, понимаешь? Ты знаешь, что такое человека убить? — Деваха смотрела на него с кривой усмешкой. — Это как раскаленный уголь проглотить, дура, а ты тут… Ты никогда не рожала, поэтому и не знаешь, что такое смерть. У тебя душа есть или нету, а? — Голос его задрожал. — Совесть у тебя есть или нету? Ты знаешь, что такое любовь, тля? Любовь — это спасение. Ты хочешь спастись, дура вонючая?

— Мудила лагерный! — закричала деваха, вдруг попятившись к двери. — Мудила ты лагерный!

Автобус остановился, и она выпрыгнула на обочину, что-то закричала Жоржу, но он сел спиной к ней и крепко зажмурился, стараясь восстановить дыхание. Наконец это ему удалось, и сердце его снова забилось ровно и редко.

— Следующая остановка – Каширское шоссе, — объявил водитель.

Лиза долго не могла уснуть. Встреча с лилипутом, рюмка коньяка, потом слишком горячая ванна – и вот тебе бессонница.

Да, встреча лицом к лицу с настоящим лилипутом стала для нее потрясением. Ее словно ударило электрическим током. Это было знаком судьбы, а Лиза верила в судьбу.

Ей еще никогда не дарили цветы, а этот маленький мужчина поднес ей шикарный букет – одиннадцать бордовых роз. Она видела такие в цветочном киоске у метро – по сто рублей за штуку. Значит, он выложил за букет тысячу сто рублей, не меньше. Вдобавок он такой воспитанный. Он встал, когда она вошла, и не садился, пока она не соизволила опуститься на табуретку. Лиза даже в кино не видела таких благородных мужчин, как этот Жорж. Начищенные до блеска туфли, строгий костюм, пиджак, застегнутый на все пуговицы, великолепные черные брови, красивая сестра с изумительным именем Изольда, погибшая на арене цирка, жрецы искусства и все такое. «Кажется, он на меня запал», — подумала Лиза. Она представила, как Жорж залезает на стул, чтобы ее поцеловать. Но больше ей понравилась другая картина: она опускается на колени, Жорж берет ее за ухо и, слегка наклонившись, целует в рот.

Конечно, он был карликом, то есть инвалидом или получеловеком, но иногда различия между большой некрасивой женщиной и маленьким красивым мужчиной ничего не стоят. Она попыталась представить стовосьмидесятисантиметровую женщину в объятиях стодвадцатисантиметрового мужчины, но коварное воображение подсунуло образ Богоматери с младенцем…

Тем утром Лиза, как всегда, прочитала свежий гороскоп. «День пройдет достаточно спокойно и даже умиротворенно. Люди будут погружены в себя, многим захочется убежать от городского шума и суеты, погрузиться в музыку, погулять на свежем воздухе. Луна в знаке Рыб приносит мистические настроения, поэтому нас будут волновать различные тайны, вопросы психологии и духовного развития. В работе нужно очень осторожно относиться к любым слухам, лучше не передавать непроверенную информацию, звезды провоцируют нас к излишней болтливости, можно неожиданно выведать чужие секреты или случайно выдать свои. Внимание: возможна встреча, которая перевернет вашу жизнь или ваши представления о земной любви. Будьте предельно бдительны, не поддавайтесь на обман, но и постарайтесь не упустить свой шанс. Однако на завтрашний день лучше не планировать ничего серьезного, потому что контроль над ситуацией возьмет Марс, требующий от нас слишком активных действий и радикальных решений. И не стоит идти на провокации, а лучше обуздать свои эмоции и не принимать поспешных решений».

Различные тайны, вопросы психологии и духовного развития давно интересовали Лизу. Подоконник и полки в ее маленькой комнате были завалены магическими амулетами и книгами по астрологии, оккультизму, практическими руководствами для составления гороскопов и сонниками Фрейда, Ванги, Лоффа, Хассе, Миллера, а в углу громоздились подшивки газет, в которых растолковывались тайны египетских пирамид, Бермудского треугольника и Тунгусского метеорита.

Она верила в приметы, вампиров и инопланетян. Всюду она видела знаки, указывающие на существование великой тайны жизни, растворенной в повседневности. Лиза не находила слов, чтобы назвать то, что ищет: тайна жизни была неизъяснимой. И чем упорнее пыталась Лиза проникнуть в эту тайну, тем темнее, недоступнее она становилась и тем очевиднее – бессилие человека, стремившегося к ее разгадке.

Но самым таинственным предметом в ее комнате было материно желтое платье.

Лиза обожала мать. Она не знала женщины красивее, чем ее мать. Когда Лизе исполнилось тринадцать и она в какое-то мгновение внезапно, вдруг осознала, что не унаследовала от матери ни капли красоты, ее это просто удивило. Она слышала про генетику, про наследственность и была уверена, что красота матери непременно передастся дочери. Пусть не вся, но хоть часть обязательно перейдет к Лизе. Красота просто дремала где-то внутри, в этих самых генах, чтобы однажды проснуться и озарить Лизу своим божественным светом.

Но время шло, ничего такого не случалось, Лизины ляжки становились все толще, мешали при ходьбе, потели и покрывались прыщами.

Лиза, как всякая женщина, ни за что не согласилась бы пожертвовать ради какой-то там внутренней красоты красотой настоящей, той, что заставляла мужчин провожать ее мать затуманенным взглядом. Но куда же подевалась красота матери при переходе к дочери? Не могла же она растаять, погаснуть на полпути. Где-то же она должна была храниться до поры до времени. Красота была чем-то вроде энергии, а энергия, как Лиза знала из школьных учебников, не может возникнуть из ничего и не может никуда исчезнуть, она может только переходить из одной формы в другую.

Всякая же энергия была для Лизы электричеством. Энергия красоты, разлитая в природе, проявляла себя ударом тока, когда Лиза пыталась натянуть на себя маленькое желтое трикотажное платье, обнаруженное среди вещей покойной матери. Оно было очень коротким и тесным для Зои Сунбуловой, женщины довольно крупной. Тонкая ткань обтягивала тело, выявляя все его недостатки. Лиза никогда не видела мать в этом платье.

Иногда тайком от отца Лиза надевала желтое платье. Грудь вываливалась из глубокого выреза, складки на животе и боках становились как будто больше, а голые ноги – толще и длиннее. Красная, потная, со слезами на глазах, неуклюжая Лиза разглядывала себя в большом зеркале. Ее била дрожь, она дрожала, тело чесалось, из носа текло, она стонала от унижения.

Желтый был цветом измены и разлуки, но при этом – солнечным, золотым цветом зрелости. Но это платье… Выйти в таком платье из дома – все равно что объявить войну всему миру. Неужели мать надевала его? И как себя при этом чувствовала немолодая женщина, выставлявшая напоказ свое увядающее тело? А может быть, это платье было только мечтой? Может быть, мать хранила его как память о юности, когда оно было ей впору?

Мысли Лизы путались, искали и не находили жизнеспособной формы. Надевая это платье в своей комнате, она словно совершала вылазку в иной мир, оказывалась в сумеречной зоне, где непознанное граничило с непознаваемым.

Желтое платье, желтое платье, неизъяснимое, черт бы его побрал, платье!

Однажды она не выдержала – натянула это чертово платье, надела плащ и спустилась во двор, жмурясь и косолапя от страха. Еще ничего не сделав, она чувствовала себя так, словно уже совершила какое-то преступление, причем страшное и позорное преступление.

Лиза вышла из подъезда и увидела людей, столпившихся у детской площадки. В основном это были старухи, целыми днями сидевшие на лавочках и пересказывавшие друг дружке мексиканские сериалы. Но теперь они лишь молча смотрели на старика, который лежал на спине рядом с качелями. Никто не знал, кто он такой, откуда пришел и почему вдруг умер. Присел на скамейку, закурил и сполз наземь. Кто-то вызвал «скорую» и милицию. Первыми приехали милиционеры. Они пытались узнать, кто такой этот старик, но при нем не оказалось никаких документов, а старухам, которые знали всех в округе, он был незнаком. Старик был в рыжем пиджаке и поношенных ботинках. Его накрыли простыней, из-под которой торчали тощая нога в башмаке со стертой подметкой и лиловая рука с потухшей сигаретой. Милиционеры вежливо покуривали в сторонке и зевали в кулак. Было жарко, душно. Тело лежало на утоптанном песке, накрытое простыней. Лиловая рука и стертая до белизны подметка.

Подошла седая дворовая дурочка Наташа. Она не умела говорить членораздельно, только гугнила, у нее не было половины зубов, при ходьбе она ставила правую ногу на носок и подпрыгивала, однако ей доверяли выгуливать не только собак, но и малышей в колясках. Наташа вела за руку девочку лет четырех. Она усадила малышку на качели и стала ее раскачивать. Ножки девочки взлетали над мертвым телом. Она улыбалась – ей очень нравилось на качелях – и смущенно отворачивалась, когда пролетала над телом, укрытым простыней, над лиловой рукой и стертой до белизны подметкой.

Тело увезли, когда стемнело.

Лиза вернулась домой, сняла плащ, заперлась в своей комнате и достала из-под подушки резиновую грелку, в которой прятала от отца водку. Теплая водка отдавала резиной. От избытка электричества у Лизы разболелась голова. Видимо, следовало установить на туфли заземление. В какой-то газете она читала про антистатический эластичный ремешок заземления для уличной обуви со встроенным резистором. Возможно, это именно то, что ей было нужно. То, что поможет ей переступить через стыд, стать свободной и любимой.

Жорж мечтал о том времени, когда он купит наконец собственное жилье. Квартира его будет выглядеть так, словно ее каждый день моют серной кислотой, а хозяин в любую минуту может ответить, сколько сантиметров от стула до стула и от стульев – до окна. Так и будет. Он всегда вовремя платил по счетам: закон есть закон. Он переходил улицу только на зеленый свет: правила есть правила. Он осуждал курящих женщин и девчонок в вызывающем мини: нормы есть нормы. И он не любил людей, которые пренебрегают законами, правилами и нормами.

Проспав весь день, он поздно поужинал, а потом отправился погулять за домом, в чахлой березовой рощице, тянувшейся вдоль улицы почти до кольцевой автодороги. Здесь люди обычно выгуливали собак. Жители окрестных домов давно превратили эту рощицу в кладбище домашних животных. К старой сосне, возвышавшейся посреди рощи, была прибита табличка: «Домашних животных не хоронить!», и именно под этой сосной Жорж и застукал женщину. В руках у нее была небольшая лопата, а у ног – сверток.

Когда в тихих сумерках Лиза услыхала за спиной скрипучий голос карлика, она отшвырнула лопату, присела на корточки и, обхватив голову руками, завыла от страха.

— Нечистую совесть хороните? — проскрипел Жорж, не узнавший в темноте Лизу. — Закон вам не писан?

— Я никого не хороню! — простонала Лиза. — Вы меня напугали до смерти, Жорж…

— Лиза… — Жорж смутился. — Это кошка? Вам помочь?

— Не надо, — сказала Лиза. — Это не животное.

Карлик отступил на шаг от свертка.

— Это платье, — упавшим голосом сказала Лиза.

— Что значит – платье? — удивился Жорж. — Платье как платье или платье как что? Да что с вами, Лиза?

А Лиза не могла больше сдерживаться. Она вдруг одним движением разорвала пакет, вытряхнула из него желтое платье и приложила к груди. Платье было совсем коротким, на бретельках, яркое, и крупная нескладная Лиза смотрелась бы в этом платьице совершенно нелепо. Ей не следовало прикладывать платье к себе, но она это сделала, повинуясь какому-то смутному порыву. В этом порыве смешалось невысказанное – одиночество, тоска, стыд, унижение, мечта, беззащитность, и карлик Жорж оторопел перед этой обжигающей, почти непристойной, почти позорной искренностью.

Он отвел взгляд, хотя на нем были черные очки.

— Это мамино, — сказала Лиза. — Ужас, правда?

— Пойдемте, — мягко сказал Жорж, взяв ее за руку.

И она покорно последовала за ним, не выпуская его руки.

Всю дорогу они молчали.

Поднявшись в квартиру, Жорж пожелал Лизе «наидобрейшей ночи» и заперся в своей комнате.

После смерти матери они с отцом взялись разбирать ее вещи. Пальто, белье, обувь, старые сумочки… В одной из этих сумочек, в секретном кармашке, Жорж обнаружил фотографию, на которой Нина Дмитриевна была запечатлена в старинном кресле с высокой спинкой совершенно нагой, в одной только широкополой шляпе. Она сидела развалясь, высоко вскинув голову и положив ногу на ногу, с пальцем во рту, и ядовито улыбалась в объектив. Но больше всего поразила мальчика черная рука. Эта рука свисала с плеча, и длинные черные пальцы, унизанные кольцами, касались высокой женской груди. Это была мужская рука. Самого мужчины на снимке не было, он остался за кадром. Только эта рука, принадлежавшая какому-то чернокожему мужчине.

Жорж растерялся. Он никогда не видел мать голой. И не понимал, какие причины могли заставить его мать раздеться перед чужим человеком, пусть даже он трижды фотограф. И зачем она сунула в рот палец? И откуда, черт возьми, взялась эта рука? Резиновая, что ли? Да нет, похоже, живая.

Нина Дмитриевна была учительницей начальных классов. В школу она надевала строгий костюм, но и дома никто не видел ее растрепанной, неряшливо одетой. Среди ее знакомых были учителя, соседи и еще какая-то тетка Зина, жившая в деревне под Краснодаром, о которой мать иногда вспоминала. Никаких сомнительных знакомых, тем более – негров, у нее не было. Она была суховато-вежливой со всеми, даже с мужем и сыном. И вот та же самая Нина Дмитриевна ядовито улыбалась с фотографии улыбкой наглой шлюхи. Да вдобавок еще эта черная рука, по-хозяйски ласкающая ее обнаженную грудь. Выходит, у нее была тайная жизнь, о которой никто не догадывался…

Мальчик сидел на полу, таращась на снимок, и не слышал, как вошел отец. Он вырвал у сына фотографию, засопел, а потом вдруг изо всей силы ударил Жоржа. Мальчик упал. Отец ударил сына ногой, а когда тот попытался на четвереньках выбраться из комнаты, — догнал, навалился и принялся душить. Жорж вырвался. Отец снова набросился. Его трясло, он бил вслепую, выкрикивая что-то хриплым голосом, срывавшимся на визг. Соседи отняли мальчика. Отец заполз под стол и замер, всхлипывая и сжимая в кулаке смятую фотографию. Так он и умер там, под столом, со срамной тайной в кулаке. И спустя много лет Жорж чувствовал себя виноватым и в смерти матери, и в смерти отца: уроды виноваты во всем.

Жоржу вдруг захотелось рассказать Лизе о цирке, о себе, о том человеке, который чувствовал себя легким и веселым, когда стоял со скрещенными пальцами за форгангом в ожидании выхода, когда шел по канату под куполом шапито, о пьянящем возбуждении, которое кипело в нем, когда он выбегал на аплодисмент и вскидывал руки, как будто желая обнять весь этот блистающий мир, и посылал воздушные поцелуи, и весь горел, и серебристый костюм на нем переливался блестками, словно облитый дрожащим электрическим пламенем… А еще о скуластой блядовитой красавице из циркового кордебалета, которая трахалась в гримуборной с безмозглым дрессировщиком Нестором, не обращая внимания на влюбленного в нее карлика. И о лилипутке Саночке, гимнастке, которая любила розовые платья и блузки. Однажды она призналась ему в любви, а он в ответ набросился на нее и искусал до полусмерти, после чего его, плачущего от стыда и отвращения к себе, с окровавленным ртом, обоссавшегося от злости, закатали в ковер и выставили на мороз. Ему хотелось рассказать Лизе о матери, о срамной фотографии, о Саночке, которая на самом деле ему нравилась, но тогда — он понимал это — ему придется рассказать и о том, что произошло минувшей ночью в загородном доме, во флигеле. Желтое платье вдруг сблизило их самым неожиданным, решительным и постыдным образом, и Жоржу хотелось, чтобы эта близость сохранилась, но он опасался, что Лиза не сможет отличить зло от греха.

Пробуждения давались Жоржу нелегко. Он долго приходил в себя, сидя с сигаретой над стаканом с кофе. Он наливал кофе в стакан, обвязанный крашеной ниткой. Жорж не пил из чашек, потому что чашки были непрозрачными и нельзя было понять, много в чашке кофе или мало. А кофе должно быть в самый раз, не больше и не меньше. Прежде чем обвязывать стакан ниткой, он опускал ее в краску. На стекле оставался след, позволявший контролировать положение нитки. Он пил из стакана сто пятьдесят раз и не мыл его, только ополаскивал. Стекло изнутри успевало покрыться непрозрачным налетом, который Жорж соскребал ложечкой, чтобы разглядеть нитку, и уж только после этого наливал кофе – сколько нужно, в самый раз, не больше и не меньше. После этого делал отметку в тоненьком блокноте, с которым не расставался при переездах с квартиры на квартиру.

Вообще-то можно было бы купить мерный стакан с нанесенными на стекло делениями – он видел такой в аптеке – или подобрать чашку по размеру, но Жоржу не хотелось тратить время на пустяки. Поэтому он пользовался небольшим граненым стаканом, обвязанным крашеной ниткой. Использовал стакан сто пятьдесят раз, он выбрасывал его. Жорж был бережлив, почти что скуп, но стаканы он выбрасывал без сожаления. Одного стакана хватало на пятьдесят дней: он пил кофе трижды, два раза утром и разок вечером. Потом выкидывал, доставал из коробки новый, перевязывал его крашеной ниткой и вписывал в кухонный блокнот цифру 1.

Если кофе и сигареты не помогали, он прибегал к помощи электричества. То есть просто втыкал вилку в розетку и брался руками за оголенный провод. Его встряхивало так, что дыхание перехватывало, но зато весь день Жорж чувствовал себя свежим.

Со стаканом кофе и сигаретой он устроился в маленькой гостиной перед телевизором.

Передавали криминальные новости. Сотрудница милицейской пресс-службы рассказывала о пожаре в подмосковном дачном поселке, случившемся в предыдущую ночь. Сгорел флигель на участке, принадлежащем известному бизнесмену. На пепелище обнаружены три тела, которые удалось опознать только сейчас: это жена бизнесмена, неизвестный мужчина и неизвестная девочка лет десяти. Тела женщины и мужчины имеют признаки насильственной смерти, а девочка, судя по всему, задохнулась в дыму. Достоверно известно, что девочка не имеет никакого отношения к семье бизнесмена. Милиция осуществляет оперативно-розыскные мероприятия с целью выяснения мотивов преступления и установления личности преступников.

Жорж затянулся сигаретой. Он не поджигал этот флигель и не знал о том, что в спальне наверху находится эта девочка. Скорее всего, пожар случился из-за чайника или кофеварки: прежде чем отправиться в душ, мужчина включил что-то в кухне. Значит, единственным упущением Жоржа был этот чайник — следовало его выключить, покидая флигель. Но откуда там взялась эта девочка? Кто она?

— Господи, — сказала Лиза, неслышно вошедшая в гостиную. — Это ее дочь, что ли?

— Нет, — сказал Жорж. — У нее нет дочери. Никто не знает, кто она. Может, из деревни. Там рядом деревня.

— Все равно жалко: дети…

— Дети. Они всегда лезут куда их не просят, хоть им кол на голове теши. И поодиночке, и компанией. Особенно страшно, когда компанией. Тогда они становятся вообще не знаю кем. Загонят в угол, набросятся, изобьют, изнасилуют — и все это с восторгом…

— Господи, Жорж! — Лиза обошла его кругом и встала между ним и телевизором. — Вы что же это такое говорите? Это же дети!

— С восторгом, — упрямо повторил Жорж. — Чем слабее жертва, тем слаще. Догнать, повалить, содрать одежду, впиться зубами — с восторгом. Что мальчишки, что девчонки — с восторгом. Унизить слабого — с восторгом! — Он вдруг встал — Лиза от неожиданности отшатнулась — и закричал с надрывом: — С восторгом! Шишку в жопу загнать — с восторгом! Навалиться — и шишку, шишку! А потом попробуйте эту шишку вытащить! Попробуйте! Она же там чешуйками цепляется… И унизительно, и противно, и больно! — Он вдруг замолчал, с трудом переводя дух, а потом почти шепотом добавил: — Вы детей не знаете, Лиза, а я знаю. Они… они — с восторгом…

— Но эта девочка тут при чем? — спросила Лиза, готовая разреветься. — Эта — при чем?

Жорж вдруг вскинул руки, как будто желая обнять весь мир, бессмысленно зашипел, поклонился и быстро вышел.

Рано утром, когда все еще спали, старик Сунбулов сел на велосипед и отправился на Кандауровское кладбище. В рюкзаке он вез баночку краски, кисть, бутылку ацетона, нож, несколько тощих бутербродов с кислым сыром, пяток яблок, фляжку с водой и поллитровку. На Кандауровском кладбище была похоронена Зоя Сунбулова, и хотя бы раз в месяц старик отправлялся туда, чтобы навести порядок — поправить ограду, убрать мусор. На кладбище он иногда проводил весь день — работал, выпивал, дремал, болтал с такими же стариками и старухами, которые приходили навестить своих покойников.

Через час он прибыл на кладбище и сразу принялся за дело. За три последние недели трава в ограде вымахала выше колен, и старику пришлось попотеть, чтобы расчистить участок. Солнце припекало, но к фляжке он не притрагивался — берег воду: научился за годы службы в Туркестанском военном округе.

Расправившись с сорняками, взялся за ограду — давно хотел покрасить.

— Щас, Зойка, мы тебя тут обиходим, — бормотал он, ползая на карачках вдоль ограды. — Пока ты там лежишь себе припеваючи, мы тут тебя освежим… будешь как новенькая…

Он дразнил покойницу, называя ее то Зоей Ленивьевной, то Зоей Червивьевной, пересказывал ей содержание какого-нибудь сериала и делился новостями — о Лизе, которая все никак не заведет им внучка, о новом жильце — древнем человеке Жорже, о ценах на сахар и постное масло, которые опять подскочили…

— Вчера в телевизоре показывали змею, — сообщил он Зое. — В Бразилии живет, что ли. Это ж надо таких змей придумать! У нас змеи как змеи, а у них прямо слоны. Людей жрут, сволочи! Куда у них там милиция смотрит?

Часам к двум он закончил покраску ограды, вымыл руки с ацетоном, помочился в опустевшую банку из-под краски, попрощался с Зоей Могильевной и двинул на старое кладбище.

Где-то на старом Кандауровском кладбище была похоронена сестра Сунбулова — Наташа, Таша. Когда Сунбулову было семь лет, она вытолкнула его из-под колес грузовика, а сама осталась калекой – врачи собирали ее ногу по кусочкам. Сунбулов вбил себе в голову, что из-за него сестра стала не только хромоножкой, но и дурочкой. Мать говорила, что Таша такой уродилась, но он матери не верил. Он считал, что сестра ударилась головой, когда спасала его от грузовика, и с той поры и повредилась умом.

С возрастом он понял, что мать права, что сестра действительно такой родилась, но в глубине его души так и осталось чувство вины. Он не считал себя виноватым перед отцом – а с чего бы ему считать себя виноватым перед человеком, который каждый день напивался до полусмерти, бил всех, кто попадал под руку, а все его разговоры с сыном сводились к просьбам подать ключ семнадцать на девятнадцать или сбегать за пивом?

Он не считал себя виноватым перед матерью – не мог простить ей того позора, который ему в восьмилетнем возрасте пришлось по ее милости пережить в кабинете у врача, когда вдруг выяснилось, что трусы у мальчика испачканы дерьмом. Мать разоралась: «Опять жопу не вытираешь! Позорище мое!» Он схватил свои тряпки и голышом выскочил в коридор, забился в туалет и не открывал дверь, пока ее не взломали.

А вот перед Ташей он был виноват. Она вытолкнула его из-под колес страшного грузовика, которым управлял пьяный вдрабадан водила, и повредилась умом.

В детстве они вместе играли и гуляли по дворам, и он защищал сестру от пацанов. Она называла его Кутей, и у нее были черные блестящие глаза, как у святых на иконах. Когда она подросла, его дружки предложили ему обмен: они ему – настоящий американский фонарик с двумя батарейками, а он им – сестру. «Все равно она не человек, — убеждал его Димон, самый рослый из пацанов, которого все побаивались. — Она даже не поймет ничего». Сунбулов отказался. Тогда они посовещались, сбегали куда-то и принесли десять рублей. Фонарик и десятка. А на дореформенную десятку тогда можно было много чего купить. Мать занимала десятку у соседки, чтобы семья дотянула два-три дня до получки. Десятка и фонарик. Ташка держала его за руку и испуганно таращилась на пацанов. Она была уже довольно спелой девчонкой с развитой грудью и женскими бедрами. Десятка и фонарик. Он не устоял. Пацаны отвели ее в рощицу за домом. Она шла за ними и оглядывалась. Он ждал ее на скамейке, щелкая фонариком. Увидев брата, она бросилась к нему с криком: «Кутя! Кутя!» — у него перехватило дыхание. Обнаружив вскоре, что Таша беременна, мать отвела ее в больницу. Там она и умерла во время аборта. Ташу похоронили на старом Кандауровском кладбище.

После армии Сунбулов подался с дружками на сибирские стройки, потом несколько лет работал на каспийских нефтепромыслах, после чего его занесло на Украину, так что домой он вернулся не скоро. Пока его не было дома, родители ни разу не побывали на Ташиной могиле, и сколько он ни рыскал по кладбищу, отыскать место захоронения сестры не смог. По этому случаю он напился и подрался с отцом, а мать назвал рыжей выдрой.

С годами Таша забылась, но когда умерла Зоя, Сунбулов вспомнил о сестре. Теперь, навещая Зою, он всякий раз бывал и на старом кладбище, заброшенном и заросшем, в надежде отыскать Ташину могилу.

Сегодня он решил обследовать участок, густо поросший деревьями и примыкавший к полуразрушенной ограде. Старик присел на замшелое каменное надгробие под каштаном, выпил водки и съел бутерброд. Тишина, сетчатые тени и шум листвы, птичьи голоса, стрекот кузнечиков и теплая водка сморили старика. Он растянулся в высокой траве и заснул.

Когда он проснулся, солнце клонилось к закату. Сунбулов с удовольствием допил водку и закурил. На кладбище не было ни души. Поднявшийся ветерок колыхал верхушки деревьев и шумел в орешнике. Старик прищурился от дыма, помахал перед лицом рукой. В кустах как будто что-то мелькнуло. Что-то красное. А может, почудилось. Дочь часто заводила с ним разговоры о сверхъестественном, о духах, и иногда здесь, среди заброшенных могил, старику начинало казаться, будто он видит дух Таши, тень ее, и слышит ее голос: «Кутя… кутя…», но саму Ташу не видел, и ему становилось не по себе.

Но теперь, похоже, не почудилось: в орешнике определенно кто-то прятался.

Старик погасил сигарету и развел руками ветки. В метре от него в траве стояла маленькая обезьянка в красной юбочке. Сунбулов оторопел. Он видел обезьян в зоопарке и цирке, но тут ведь был не цирк, а кладбище. Обезьянка смотрела на него круглыми блестящими глазами — точь-в-точь такими смотрела на него Таша, которую он часто видел во сне. У обезьянки были глаза счастливой дурочки.

Старик протянул руку.

— Эй, как там тебя… Чита!

Обезьянка вдруг прыгнула к нему на колени, обняла руками за шею и прижалась к груди. Старика словно ударило электрическим током. Сердце его упало, на глаза навернулись слезы. Он бережно обнял обезьянку дрожащими руками — она была вонючей и теплой — и прошептал:

— Не бойся, дуся, я тебя не обижу. — Голос его дрогнул. — Ах ты моя конфедочка…

Вот, пожалуй, и все. Мне неизвестно, удалось ли карлику Жоржу обрести прощение, а толстухе Лизе — разгадать тайну желтого платья. Я вообще ничего больше о них не знаю. Что же касается старика Сунбулова, то уже через полчаса после встречи с Дусей он выбрался на шоссе и, держась обочины, покатил на стареньком велосипеде к Москве. Его обгоняли сверкающие лаком автомобили и запыленные фуры, но он не обращал на них внимания. Он крутил педали и улыбался. Старик чувствовал себя так, как будто у него вся жизнь впереди, и добро, и зло — все впереди, а сейчас он чувствовал себя немножко пьяным и очень счастливым. Был теплый вечер, московские окна пылали алым золотом, вдали громоздились пышные розовые облака, пахло бензином и скошенной травой, старик глубоко дышал и улыбался, налегая на педали и смахивая набегавшую слезу, и все было впереди, и все было неважно, а позади, в рюкзаке, сидела обезьянка — она крепко держалась своими детскими руками за его плечи и поглядывала по сторонам глазами счастливой дурочки…