Искусство зрения и слуха

Из заметок читателя

Со времен тирана Писистрата, приказавшего афинским филологам составить канонический свод произведений Гомера, и вплоть до, пожалуй, 1795 года, когда Фридрих-Август Вольф в своих «Prolegomena ad Homerum» поставил под сомнение сам факт существования автора «Илиады» и «Одиссеи», обе поэмы считались образцом композиционного совершенства. Аристотель, например, называя Гомера мастером, имел в виду то обстоятельство, что в «Илиаде» поэт выбрал сюжетом завершенное целостное событие, а не всю историю Троянской войны. Древних поражала, а библиотекарей-александрийцев Зенодота и особенно Аристарха уже и восхищала творческая смелость Гомера, который начал «Одиссею» с отплытия Улисса от нимфы Калипсо, а остальное поведал устами героя, находившегося на Корфу у Алкиноя. Следуя этому образцу, Вергилий начал «Энеиду» с отплытия Энея из Сицилии. Квинтилиан уже прямо предписывал литераторам: «Ubi ab initiis inciipendum, ubi more Homerico a mediis, vel ultimis» — «(Надо) начинать иногда с начала, иногда, по обычаю Гомера, с середины или с конца». Не исключено, однако, что именно такое, а не иное расположение гомеровских глав-песен стало результатом либо ошибки, либо лени, освященной традицией и официально признанной Солоном, который и установил порядок исполнения гомеровских «рапсодий».

Книги тогда, как известно, не читали, а слушали (еще и через много веков современники поражались тому, что Амвросий Медиоланский, учитель блаженного Августина, читал книгу не вслух, а глазами, молча).

Слушатели приняли этот порядок, а слушателю следует доверять больше, чем человеку, молча читающему глазами: слушателю приходится прилагать усилия, и подчас немалые, для запоминания произведения, последующих воспроизведений и изустной его передачи, тогда как зритель (читатель в нынешнем смысле) всегда может вернуться к прочитанной странице. Так что если память твердит нам, что «Анна Каренина» начинается фразой «Все смешалось в доме Облонских», то права память, а не Лев Толстой, сочинивший другое начало романа. В этом случае именно память, а не Лев Толстой, следует завету Горация — in media res (в суть дела), хотя вообще-то его можно считать лишь рабской данью ошибке афинских филологов, почему-то поставивших песнь о гневе Ахилла прежде объяснения причин Троянской войны. Ошибка, выдержавшая проверку временем, становится истиной: современники Скалигера отказывали Лукану в звании поэта лишь на том основании, что, повествуя о событиях Фарсальской войны, он самым жалким образом придерживался хронологии.

***

В «Амфитрионе» Клейста по прихоти Юпитера на сердце любящей Алкмены претендуют два ее мужа, два Амфитриона сразу (один из них – многоликий шутник Юпитер-Зевс, принявший облик мужа Алкмены). Одураченная богом женщина изменяет настоящему мужу, однако, узнав об этом, вовсе не чувствует себя осчастливленной соитием с самим громовержцем. А тот охладевает к игре, потому что все оказалось серьезнее, чем шутник предполагал: он влюбляется в земную женщину. Она же готова его лишь почитать, но любить — только мужа. Когда все тайное в пьесе становится явным, а отношения героев – проясненными, Амфитрион зовет жену: «Алкмена!» Та отвечает: «Ах!» Таков финал трехактной комедии, и эта реплика – «Ах!» – до сих пор восхищает и смущает читателей. Рильке назвал ее «одним из трогательнейших и чистейших мест во всей литературе». Но попробуйте произнести вслух, попробуйте интонировать это «Ах!» – и вы поймете, что это всего-навсего гениальная визуальная находка. Клейст не услышал ее, а увидел. Своей пустотой, даже абсурдностью она одинаково устраивает и Амфитриона, и Юпитера, и зрителей, потому что может означать что угодно. Она ничего не меняет в пьесе, ничего же не убавляя и не прибавляя к образу Алкмены, оставаясь при этом, однако, верхом драматического остроумия.

***

Достоевского можно полюбить из-за одного только его животного пристрастия к уменьшительно-ласкательным суффиксам. У него гениальный русский слух. Все его романы без этих суффиксов – немыслимы. Деточки, маточки, хроменький, Митенька… Благодаря суффиксам его плоские картонные персонажи оживают. Его Сонечки и Грушеньки просто не выжили бы, останься они только Софьями Романовнами и Аграфенами Александровнами. Достоевский, конечно, ненавидел паучиху Аграфену Александровну, а вот Грушеньку – Грушеньку за щекой носил.

Ужас ближе, чем нам казалось. Он — наш, родненький, а не чей-то, не чужой.


Leave a Reply