Самозванец и самозванство
Лжедмитрий I совершил самый грандиозный переворот в духовной истории России, поэтому и стал главным антигероем русской истории
Иисус Христос, Будда и пророк Махуммед радикально изменили самые основы жизни целых народов и цивилизаций, создав эффективные системы ценностей, которые выдержали проверку временем.
Однако, помимо этих, условно говоря, идеальных сверхличностей, в истории народов есть личности – символы или метафоры, олицетворяющие дух наций. Это Франциск Ассизский и Жанна д’Арк, Дон Кихот, Платон Каратаев…
В нашей истории есть герой, личность и деяния которого чаще всего оцениваются отрицательно, а происхождение и черты характера как бы полувыхвачены светом – и то лишь затем, как правило, чтобы прояснить его демоническую природу.
Это Дмитрий Самозванец, Григорий Отрепьев.
Меня мало интересует, кем был этот человек. Мне кажется, есть вопрос гораздо более важный: что это было за явление такое в России?
Новый Дон Себастьян
Спустя десять лет после смерти царевича Дмитрия на пограничном юге России, а затем в Польше объявился некий человек, называвший себя царевичем Дмитрием, чудом спасшимся от смерти. Историки тщательно исследовали и описали маршрут и повороты судьбы Лжедмитрия I, отношение к нему польского и других европейских дворов. Папа Римский поначалу назвал его «еще одним доном Себастьяном» – затерявшимся в африканской экпедиции королем Португалии, на место которого именно в те годы претендовали множество авантюристов. Лже-Смердис, Лже-Нерон – самозванцы не были новостью в европейской и азиатской истории.
В широком смысле, всякий человек, пытающийся выйти за границы царства сложившихся форм, может быть назван самозванцем или даже преступником, поскольку в стремлении к свободной самореализации он преступает грань общедозволенного. В более узком смысле – именно самозванство является главной чертой, отличающей человека Нового времени от человека Средневековья. Если же говорить об исторических самозванцах, то ни один из них – ни Лже-Нерон, ни, скажем, Лже-Себастьян Португальский – не оставил в истории своих народов такого глубокого и даже рокового следа, какой в истории России оставил Лжедмитрий I, явление которого, безусловно, далеко выходит за рамки курьеза. Более того, с начала XVII века и до наших дней проблема самозванства занимает в духовном пространстве России такое значительное место, что ее никак нельзя обойти при анализе всякого существенного проявления русскости.
В «Грамоте утвержденной об избрании на Российский престол царем и самодержцем Михаила Федоровича Романова-Юрьевых» говорится, что при появлении Лжедмитрия «великое Российское царство по злой его вражеской прелести, яко море всколебася, и неистовые глаголы восшумеша и некротимо и ненаправляемо, аще кормчие мудри беша, но ярость моря сих повреди и суетну мудрость их сотвори…». Другие документы той эпохи сравнивают Самозванца с византийскими императорами-христианогонителями и называют его «зломысленным волком суровым и немилостивым».
«Плач о пленении и конечном разорении превысокого и престветлейшего Московского государства» рисует Отрепьева – ни много ни мало – «предтечей богоборного антихриста, сыном тьмы, сродником погибели». А «Повесть о некоей брани, належащей на благочестивую Россиию» прямо называет Лжедмитрия «змием», а поскольку словами тогда не бросались, то это означало, что Самозванец является тем самым библейским страшилищем Раавом, которое называлось также Хаосом, Левиафаном, Драконом и, наконец, дьяволом (в синодальном переводе Раав фигурирует в качестве «гордыни»). Бедствия, вызванные деяниями Самозванца, в «Повести о рожении воеводы Михаила Васильевича Шуйского» по своим масштабам и последствиям сравниваются с переселением вавилонским и бедствиями «при Махковеях».
Многочисленные писатели, русские и иностранцы, живописуют картины поистине вселенской катастрофы на землях «Третьего Рима» и «избранного Израиля».
Разумеется, писатели XVII века, пользуясь традиционными риторическими формулами, стилистическими приемами и общепонятными образами, вели речь о вполне конкретных событиях – о польско-шведской интервенции, гражданской войне в России, о жертвах, разорении и кровопролитии. Но при этом метафизический ужас у современников вызывали не только и даже не столько иноверцы, Шуйский, Годунов, казаки, «семибоярщина» или «тушинцы», – сколько и главным образом Лжедмитрий I, Самозванец, «рострига» Гришка Отрепьев, ставший в глазах русского народа мистическим символом Смуты.
Понадобилось напряжение всех физических и духовных сил России, чтобы преодолеть самоубийственную Смуту и одолеть Самозванца, а потом и его преемников. Смуту преодолели, но вот самозванство, идеи, которые составили химию и алхимию этого события – берусь это утверждать – одолеть не удалось. Более того, именно эти идеи и определили развитие русского общества и государства по меньшей мере на три столетия вперед. А для того, чтобы уяснить смысл перелома, вызванного Смутой и Самозванцем, необходимо отступить от той эпохи на шесть веков вглубь.
Борис и Глеб
В 1015 году по приказу Святополка I Окаянного были убиты его младшие братья князья Борис Ростовский, Глеб Муромский и Святослав Древлянский. Впоследствии Борис и Глеб были канонизированы и стали первыми и едва ли не самыми почитаемыми святыми Русской православной церкви.
Братья пали жертвами политической борьбы, развернувшейся вокруг Киевского трона после смерти Владимира Святого (Красное Солнышко). При этом братья не сделали ничего такого, чтобы оказаться сопричисленными лику святых. Ведь не слепое же доверие Святополку, вызвавшему их в столицу, можно считать чисто христианским деянием. И не смирение в руках палача, когда уже и сделать-то ничего нельзя было. Более того, будучи военно-политическими лидерами, располагавшими информацией и неглупыми советниками, они разными маршрутами двинулись в путь, не особенно утруждаясь мерами безопасности – и это в эпоху, когда даже странствующие группами монахи в случае опасности не задумываясь пускали в ход не только свои подбитые железом калиги (обувь), но и тяжеленные трости с железными наконечниками.
Анонимный автор составленного позднее «Сказания и страдания и похвалы святым мученикам Борису и Глебу» пишет, что Борис предчувствовал, что Святополк «о мирской суете печется и убийство мое замышляет. Если он кровь мою прольет и на убийство мое решится, буду мучеником перед Господом моим. Не воспротивлюсь я, ибо написано: «Бог гордым противится, а смиренным дает благодать». И в послании апостола сказано: «Кто говорит: «я люблю Бога», а брата своего ненавидит, тот лжец». И еще: «В любви нет страха, совершенная любовь изгоняет страх».
Вскоре все его предчувствия сбываются. Борис был захвачен врасплох в шатре на берегу Альты и убит, не забыв, впрочем, поблагодарить Господа «за все, ибо удостоил меня зависти ради принять сию горькую смерть и претерпеть все ради любви к заповедям Твоим».
Если отвлечься на минутку от сценических эффектов (предчувствия, монологи a parte и т.п.) и забыть о специфическом жанровом характере жития святого, то в последнем слове Бориса можно различить слишком позднее раскаяние военачальника, не прислушавшегося к разумным советам и уговорам своих советников из дружины, которые призывали его опередить Святополка и захватить Киевский престол.
А вскоре наемные убийцы «с блещущими, как вода, обнаженными мечами в руках» решили и участь Глеба, напоследок в сердцах бросившего вовсе не театральную реплику: «Это не убийство, но живодерство!» Глебов повар Торчин «взял нож и, схватив блаженного, заклал его, как агнца непорочного и невинного».
Очу оговориться: я не ставлю под сомнение подвига Бориса и Глеба, который сделал их почитаемыми святыми. В данном случае речь идет о конкретных людях в конкретных обстоятельствах.
Святополк Окаянный был, как бы это выразиться поточнее, незаконным сыном Владимира Красное Солнышко, который, убив своего родного брата Ярополка, взял в жены беременную его жену, вскоре и разрешившуюся Святополком. Под пером Шекспира этот молодой человек вполне мог бы сыграть роль бастарда Эдмунда в «Короле Лире», который противопоставлял кровным правам – природные, социальные, но, тем не менее, в глазах зрителей (и общества) был негодяем по определению – лишь в силу незаконнорожденности. Кровные дети Владимира Крестителя могли претендовать на великокняжеский стол с большими основаниями, чем Святополк, который и поступил с ними точно так же, как отчим – со своим братом Ярополком. Любители психоанализа могли бы поразвлечься упражнением на тему «Месть бастарда за убитого отца и обесчещенную мать». На самом деле механизм был предельно прост и хорошо известен всем европейским монархиям в смутные времена: кто смел, тот и съел. Для того времени – заурядное политическое убийство. Моралисты, конечно, его осудили бы (и осудили). Ведь политическое мышление на Руси того времени уже было христианизировано, а семейно-династическая традиция – незыблема: уже будучи сюзереном, Святополк выступал в роли отца младших братьев. Поэтому совершенное им преступление было еще и сыноубийством, и современники именно так его и восприняли, предрекая убийце кары неслыханные и страшные.
Так оно и случилось. Мало того что в 1019 году Святополк был наголову разбит войсками Ярослава Мудрого на берегах все той же речушки Альты, – принял он еще и «отмщение от Господа» в виде тяжелейшего психического заболевания: «И обуяло его безумие, и так ослабели суставы его, что не мог сидеть на коне, и несли его на носилках. Прибежали с ним к Берестью. Он же говорит: «Бежим, ведь гонятся за нами!» И послали разведать, и не было ни преследующих, ни едущих по следам его. А он, лежа в бессилии и приподнимаясь, восклицал: «Бежим дальше, гонятся! Горе мне!»
Анонимный автор, живописуя этот исполненный истерического драматизма эпизод, явно колеблется между удовлетворением и ужасом. Душа этого человека, его совесть не выдержала такого груза зла. Неизвестна точная дата смерти Святополка, летописцы лишь меланхолически сообщают, что вскоре он умер, затерявшись где-то «меж Чех и Немец».
Подвиг великого бездействия
Подвиг Бориса и Глеба может быть по достоинству оценен только религиозным сознанием. Своим смирением, непротивлением злу и мученической смертью они как бы выявили дьявольскую сущность Святополка, «прояснили» его для христианского мира и таким образом сосредоточили внимание христиан на проблеме противления злу. Отказавшись играть по правилам дьявола, то есть по законам политической игры той эпохи, Борис и Глеб встали выше плотского деяния в плотском мире, захваченном дьяволом, и тем самым не позволили дискредитировать взаимоотношения Отца и Сына, упрочив их в Духе, что, кстати, дало повод Николаю Федорову в «Философии общего дела» сказать о русских как о народе, поспешившем «тотчас по принятии христианства канонизировать братскую и сыновнюю любовь в лице Бориса и Глеба». Здесь нет повода к дискуссии, поскольку самый ее предмет находится вне истории.
Однако вместе с тем, противопоставив «доброму» бездействию (позитивному безволию) – «злое» действие, волю, и принеся себя в жертву принципу нерассуждающего подчинения власти («отцу»), они возбудили настороженное и даже отрицательное отношение к личности свободной, деятельной, активной, то есть к личности вообще, как таковой, действующей неснкционированно, полагающейся лишь на внутренние духовные ресурсы.
Поэтому нет ничего удивительного в том, что Ярослав Мудрый так настойчиво требовал от Константинополя канонизации Бориса и Глеба, наверняка предчувствуя перспективность «борисоглебской» духовно-поведенческой модели для России. Киевский митрополит грек Иоанн долго оставался «преужасен и в усумнении» насчет канонизации Бориса и Глеба, павших жертвами политического убийства. Даже в 1072 году, когда состоялось новое перенесение мощей Бориса и Глеба, грек митрополит Георгий «бе неверствуя, яко свята блаженная», поскольку их канонизация шла вразрез с византийской церковной традицией почитания мучеников за веру, аскетов и т. д. Русские монахи упирали на чудеса, случившиеся с братьями. Убийцы Бориса, преданные Свтополку вышгородцы, доставили тело в Киев, где вдруг выяснилось, что Борис дышит. Пришлось двумя святополковым варягам добивать раненого. Тело же Глеба, которому по приказу варяга Горясера перерезали ножом горло, пролежало брошенным на берегу реки и было обнаружено нетленным лишь годы спустя. По приказу Ярослава Мудрого братья были погребены рядом.
В осажденной крепости
Граничившая с враждебной, иноверческой Степью, Русь развивалась под сильным влиянием византийского опыта, глубинно родственному европейскому (о чем подчас забывают). Консервация и даже прерывание этих общеевропейских тенденций, выявление в византийском опыте восточной доминанты, усилившейся уже ко временам крещения Руси, и повышенное внимание именно к этой византийской восточности, родственной отчасти духу Степи, – все это приходится как раз на период Ига. После 30-х годов XIV века, когда хан Узбек превратил ислам в официальную религию Орды, отношения между Русью и Ордой перестали развиваться по линии «вассал–сюзерен». Движение против Ига стало религиозной войной, по накалу сравнимой разве что с испанской Реконкистой.
Именно в условиях иноверческого Ига русские земледельцы стали называться крестьянами, т.е. христианами, сплотившившимися вокруг Церкви в монолит, не поддававшийся иноконфессиональным, иноверческим искушениям. Любое отступление от православия приравнивалось к преступлению, ереси. Отпасть же от Церкви или вступить с нею в конфликт, в условиях того времени, было равнозначно полному разрыву с православным государством, с обществом, то есть – разрыву всех кровно-родственных, духовных и социальных связей, отказу от покровительства и защиты общины перед лицом Врага.
Единомыслие было нормой. Как писал о русских Иосиф Волоцкий, мы «все единого пастыря Христа едина овчата суть, и все единомудрствующе». Так и тогда закладывались основы загадочной русской соборности.
В тех же условиях была немыслима и церковная самостоятельность, автономия по отношению к светской власти, государству (автономия наподобие католической, которая породила впоследствии Лютера, Реформацию и либерализм). Церковная самостоятельность даже на уровне попытки была бы воспринята общественным мнением эпохи как покушение на национально-государственную целостность, жизнеспасительную сплоченность. Такие попытки, впрочем, отмечены в ранней истории русского православия. Печерские монахи и их лидер Никифор в споре с Владимиром Мономахом ставили священство выше царства, усматривая в единовластии источник зла. В ином качестве и в иных формах этот спор, по существу, был возрожден патриархом Никоном и впоследствии соблазнял достоевских монахов, размышлявших о превосходстве Царства Небесного над Царством Земным. Но на то, что мы условно называем русским духом, эти споры не оказали сколько-нибудь существенного влияния.
В алхимическом котле Ига сформировался уникальный симбиоз – «богоизбранное» супружество государства и церкви (симфония). Формы его были заимствованы из Византии, но не из Византии императоров, сената и партий, а из поздней Византии деспотов. Идеологизация государства развивалась в том же русле, в тех же берегах, что и огосударствление Церкви. Авторитет такой церкви мог быть только духовным, внутренним. Не случайно же весь Освященный собор православной церкви, за исключением архиепископа Астраханского, «предался» Лжедмитрию I. Причина одна: Самозванец на тот момент обладал всей полнотой власти.
На Западе церковь владела душами людей, тогда как корона владела их налогооблагаемыми телами. Это двоецентрие, как отмечает Георгий Федотов, послужило фундаментальной основой европейской свободы личности (http://www.vehi.net/fedotov/svoboda.html ). «Религиозный дух западного мира с самого зарождения европейского общества в эпоху раннего средневековья с огромной силой вложился в дело внешнего строительства жизни», тогда как в России «великая духовная энергия, почерпаемая из безмерной сокровищницы православной веры, шла едва ли не целиком вглубь, почти не определяя эмпирическую периферию жизни… она не определяла собою общественно-правового уклада русской жизни и государственных отношений» (Семен Франк).
Дух Общности
Созданное к началу XVII века национальное государство скреплялось верой в Силу, а уж потом силой Веры, тогда как в Европе того времени идея национального государства реализовалась в форме секуляризованной государственности, питавшейся высвобожденной энергией самочинной личности и культурой, которая основывалась на признании автономной ценности земной жизни. Русское государство держалось само собой, наподобие барона Мюнхаузена, выдергивавшего себя из бездны вместе с конем, ухватившись за собственную косичку. Сил на это уходило с каждым годом все больше.
На этом историческом фоне подвиг Бориса и Глеба обретает новое измерение, представая актом сознательного антиперсонализма, отказом от любого деяния, не санкционированного Отцом-Хозяином и подрывающего главный духовный ресурс государства – Дух Общности – перед лицом врага (Орды, Запада или дьявола). Наверное, здесь и нужно искать объяснения русской ксенофобии с ее оборотной стороной – так называемым преклонением перед динамичным и технически (во всех смыслах) более совершенным Западом. Здесь же и источник чрезмерного уважения к традиции, перерастающего в тотальный консерватизм, когда бездействие ассоциируется с общественной благодатью – устойчивостью, прочностью, жизнеспособностью.
Понятно, что в условиях, когда превыше всех свобод ставилась свобода внутренняя, духовная, всякое внешнее, социальное проявление личности допускалось лишь с санкции власти. И само собой разумеется, что это затрудняло или делало невозможной самореализацию человека, который, вдобавок ко всему, был поставлен в крепостную зависимость от власти, т.е. лишен возможности распорядиться собой по своему усмотрению. Это касалось не только крестьян, но и бояр с князьями, называвшими себя перед лицом царя его «холопами» и подписывавшими даже юридические документы не именами, но кличками: раб твой Васька Масальский, например. Эта практика встречается еще в документах XVIII века.
Несанкционированное явление Лжедмитрия I было вызовом, покушением на «борисоглебскую» духовно-поведенческую модель, которую можно считать основным идеологическим догматом досмутной Руси. Свободный акт воли Григория Отрепьева (я сознательно отбрасываю польские, московские интриги, в которых наш герой играл первостепенную роль, – это материал для романиста) вполне обнимается идеей, высказанной Поджо Браччолини в диалогах 1450 года: «Великие действия возможны, только когда воля отдельного человека ломает законы большинства». Иллюстрацией может служить характеристика, которую со слов казаков приводит в своих сочинениях великий русский писатель Авраамий Палицын: «Что солнышку нашему годно, и он творит».
Мятежника, легко преступающего законы большинства, увидел в Самозванце автор «Бориса Годунова». Самозванец Хлестаков свободен как сумасшедший, как юродивый. За свою самочинность Родиону Раскольникову пришлось заплатить кровью невинной жертвы. И все это – русский человек последних трехсот лет.
Переиначивая Пико делла Мирандолу, Лжедмитрий I мог бы заявить: «Я поставил себя в центр мира». И это был сигнал о неизбежном грядущем расколе, расслоении, атомизации того монолита, который назывался народом.
Произошло рождение личности, и процесс этот, начавшийся именно с явления Самозванца, – а не с реформ Петра, – процесс этот, то разгораясь, то притухая, продолжается и доныне – в борьбе-примирении «борисоглебства» и «самозванства».
Смута – результат и форма грандиозного кризиса религиозного миросозерцания, начавшегося, пожалуй, в условиях кризиса царской власти уже при Иване Грозном, и это был кризис религиозной царистской идеологии. Остро чувствуя обессиливание государства, опиравшегося лишь на самое себя, Грозный после долгих колебаний в конце концов склонился от идеи сословно-представительной монархии к восточному деспотизму. То есть вернулся, как ему казалось, к неисчерпаемому и надежному источнику все того же Духа Общности, хотя внутренний ресурс соборности, не адекватной национальной государственности, уже иссяк.
Кризис был неминуем.
Все громче звучала критика «внешнего благочестия» Москвы. В последние годы правления Грозного в запустение и упадок пришли едва ли не девять из каждых десяти товаропроизводящих дворов на основных российский территориях. Противоречивая политика Годунова – с попытками усиления центральной власти при неуклюжем повороте к Западу – с еще большей очевидностью выявила неэффективность царской власти и царизма как нравственного идеала: в непричастность Бориса Годунова к убийству царского младенца в Угличе не столько не верили, сколько не хотели верить. Приписывание Годунову злодейства было результатом моральной самодискредитации царской власти.
Изнурительные войны, чудовищные истязания и казни людей и целых городов в царствование Ивана IV вызвали перенапряжение душевных сил России, болезненное воспаление ее духа. Волшба, чернокнижие, кликушество, юродство (кстати, послания монахам Кирилло-Белозерского монастыря Иван Грозный подписывал псевдонимом Парфений Юродивый), судебные процессы о колдунах и ведьмах, порче и наговорах, о которых прежде сообщалось лишь изредка да вскользь, – в XVI –XVII веках стали характерной приметой русской жизни. Широкое хождение получили “отреченные” книги – Остролог, Рафли, различные “громовники” и “разумники”, “волховники” и “чаровники”, “сносудцы” и альманахи черной магии, против которых еще недавно резко выступал авторитетный Максим Грек, усматривавший во всем этом – в соответствии с чисто религиозной средневековой точкой зрения – попытку безнравственной онтологизации зла и освобождении от ответственности личности, которая не в силах бороться с воинством ада, звездами и магией. Великий московский пожар 1547 года, по всеобщему убеждению, был вызван чародейством Глинских (поплатившихся за это жизнью). Злоумышленной волшбой объяснялась смерть царицы Анастасии в 1560 году. По обвинению в колдовстве пытали и казнили видных бояр и воевод, невзирая на их заслуги. В 1570 году Грозный, к неудовольствию русских, приблизил к себе голландского медика Бомелия – “немчина лютого волхва”. В 1584 году по приказу царя в столицу были свезены десятки чародеек, предсказания которых ежедневно докладывали государю вплоть до самой его кончины. Верил в волшбу и Годунов, и Василий Шуйский был “к волхвованию прилежаше”.
В “Сказании о царстве государя и великого князя Федора Ивановича” и других произведениях рассказывается о колдовстве Лжедмитрия, жена которого, Марина Мнишек, умела оборачиваться сорокой. Сам же злодей Гришка перед воцарением тридцать лет просидел в тюрьме, где “заростил” на груди алмазный крест, чтобы больше походить на царевича Дмитрия, а кроме того, был недобрым чародеем, пытавшимся соорудить “крыльица дьявольские”, чтобы в случае чего дать деру по воздуху…
Русь бредила и визионерствовала: числом видений Смута, пожалуй, на порядок превосходит любой другой период русской истории.
Демон
Разница между Средневековьем и Новым временем – это разница между двумя мирами. Мир Средневековья – мир замкнутый, лишенный возможностей, мир вне истории, вне времени, мир завершенный. Мир Нового времени – захватывающе бесконечен, разомкнут и потому преисполнен возможностей. Ключевым здесь является слово “возможности”. И именно магия предоставляет человеку активное использование этих возможностей влияния на весь комплекс взаимоотношений личности, мира, истории и Бога. По определению Джордано Бруно, маг – это мудрец, умеющий действовать. С этой точки зрения, магия предстает, во-первых, действием более рациональным, чем даже наука, а во-вторых, героическим актом созданной Богом свободной личности, творящей себя, мир, историю и даже Господа. Дух Ренессанса, дух свободы самочинно, но под маской Зла проник и в русское коллективное сознание. Проник в облике Самозванца.
Важным признаком человека Нового времени, в представлении ренессансных мыслителей, является его власть над собственной природой, и эта власть есть результат того, что человек не имеет собственной природы. Отсутствие же собственной природы, бытие в качестве средоточия полной свободы приводит к тому, что весь мир форм становится настолько подвластным человеку, что он может его превзойти, либо восходя к сверхразумной, божественной сущности, либо нисходя до демонов. Упоение полной свободой уже в ту эпоху вызвало отрицательную реакцию (шекспировские “Макбет”, “Ричард III» и “Кориолан”), а уже двести лет спустя дыбой своевольного хотения испытал своих героев Достоевский.
Воспаленное переломом русское сознание, хотя и не сразу, восприняло в Самозванце именно его демоническую природу, а отсутствие у него собственной природы было осмыслено вовсе не в плоскости философской мифологии, но в категориях мистической морали, причем отсутствие собственной природы не связывалось со свободой и понималось почти буквально.
Существа, не обладающие собственной природой, в русском языке обозначаются словом “навь” (“навье”) – мертвые, души усопших, духи. Грамматическая форма – средний род существительного – как бы подчеркивает абсолютную чуждость этих существ всему подлинно человеческому, живому вообще. Григорий Отрепьев, по всеобщему убеждению, был из монахов, а по слову Иоанна Лествичника, “всяк чернец прежде смерти умрет”. Удаляясь в монастырь, человек как бы умирает для мира внешнего, мира живых, чтобы неустанно, через аскезу и молитвенное восхождение к Богу, предстательствовать перед небом за живых, прозябающих в греховной юдоли земной. “Сродник погибели” Лжедмитрий настойчиво, из сочинения в сочинение сравнивается с Юлианом Отступником, который до восшествия на византийский престол “бысть мних”. И вот этот живой мертвец является в мир, садится на трон Московских государей и при содействии католиков – “хватает живых”. И это просиходит в сердце Третьего Рима.
Льстец, лжец, лицедей (поведенчески, психологически Самозванец близок всему «театральному», «актерскому» в русской традиции юродства) возвластвовал над народом, одна из живейших и страшнейших традиций которого – исступленное стремление к правде. Причем к правде полной, окончательной и не подлежащей переоценке, пересмотру. Такое сознание, такой тип мышления не мог не вызвать из небытия Лжедмитрия – мессию. Однако признание такой логики было бы равнозначно признанию того факта, что ад – это мы сами. То есть это мы породили льстеца, дьявола; сила самоубийства таится в глубинах нашего духа; виновны – мы, все и каждый. Вот с этим русские христиане, еще не слышавшие о жидомасонском заговоре, примириться не только не хотели, но и не могли, и поэтому вся сила национального духа, вся его колоссальная совокупная мощь была инстинктивно направлена на “очуждение” Самозванца.
К риторическим обвинениям в родстве с сатаной и в колдовстве добавляются и вполне реальные провинности: привод на Русь иноземцев, женитьба на католичке – “Марине всея Руси”, тайный переход в католичество, демонстративное пренебрежение национальными традициями и обычаями: свадьбу устроил накануне пятницы; во время заутрени пошел в баню; в постные дни ел скоромное, не спал после обеда, брил бороду (а, по слову Максима Грека, “ус же и брада предобрейша умышленна быша премудрейшим хитрецом Богом, не точию к раззнания женского пола и мужеского, но еще и честновидному благолепию лиц наших”); гомосексуализм, о чем пишет Исаак Масса (свидетель, конечно, лживый, но в данном случае это неважно) и от чего тщетно потом пытался откреститься “Иван дукс” князь Хворостинин, и покушение на невинность Ксении Годуновой: “а дщерь (Годунова) повеле в живых остаться, дабы ему лепоты ее насладиться, еже и бысть”.
Не-русский. Не-христианин. Не-человек. Не-мы. Чужой.
Но существовала и иная точка зрения, принадлежавшая умствующим современникам Смуты. В своем “Временнике” дьяк Иван Тимофеев заявил без экивоков: “Не чуждеи земли нашей разорители, но мы сами ее потребители”. Его поддержал один из самых блестящих писателей эпохи келарь Троицы Авраамий Палицын, усмотревший причину Смуты во “всего мира бессловесном молчании” и тем самым поставивший под сомнение главный идеологический догмат досмутной России – “борисоглебство”. Я бы воздержался от иронии в отношении риторических формул Тимофеева и Палицына, связанных стилистическим этикетом своей эпохи. Ведь в этих глубинах и были почерпнуты силы для искупительной жертвы 1612 года, предотвратившей жертву Всесожжения русского народа, его Холокост. И потом, в то время как самоосвобождение от вины за Смуту и самозванство обрекало нацию на движение по замкнутому кругу, на повторение пройденного, формула Тимофеева-Палицына выявляла в русском универсуме потаенные возможности, позволяя рассматривать его как бесконечный и открытый будущему.
Символичен акт, поставивший точку в земной биографии Самозванца: его тело сожгли, а прахом выстрелили в сторону Запада. Типично русский пример идеологической баллистики. Отблеск этого выстрела осветил дорогу Никону и Петру, Александру II и Ленину, Горбачеву и Ельцину…
Левиафан
Вплоть до восшествия на престол Михаила Романова, велевшего задушить Воренка (сына Марины Мнишек) и заточить его мать в глухой башне, чуть ли не в каждом уезде объявлялись новые самозванцы. С тех пор самозванство стало навязчивой идеей русских самодержцев, вынужденных железом и кровью решать болезненную проблему московских государей – проблему легитимности царской власти (у нее давняя и сложная подоплека).
Но это было проблемой и для их подданных. Во взаимоотношениях с государством русский человек имел дело не с людьми, избранными людьми же для исполнения власти, и даже не с человеком, власть которого получена из рук – пусть и из Божьих. Русский человек имел дело непосредственно с Богом: “царь бо Божий образ есть одушевлен” (Максим Грек) – эту поздневизантийскую формулу на Руси сумели наполнить горячей кровью. Русский человек, по сути, был попросту проглочен государственным Левиафаном и с большим правом, чем любой из Людовиков, мог заявить: “Государство – это я”. Заявить с безмерной горечью, ибо с таким же правом мог бы назвать себя китом Иона, оказавшийся во чреве чудовища. Русский человек плыл туда же, куда и Левиафан, и был его глазами, плотью, кровью и даже голосом. Он был всем, потому был никем, а подчас и ничем.
Власть, как Бог, сама себе полагающая законы, а потому стоящая над всеми законами, то есть власть беззаконная (“Что солнышку нашему годно, и он творит”), всегда рискует спровоцировать беззаконие, когда ответом на тотальный террор сверху становился выраставший из апатии народа тотальный террор снизу, тот самый бессмысленный и беспощадный бунт, о котором писал Пушкин, размышляя о деяниях очередного русского самозванца – Пугачева. Что ж, фамильярная близость к Богу, когда между человеком и Всевышним нет ни профсоюзов, ни суда, ни парламентских институтов, предполагает кощунство. Вдобавок самозванство всегда есть форма узаконивания мятежа, снимающего с его участников ответственность за кощунство: мол, не просто бунтуем, а государя поддерживаем. В этой русской тьме до неразличимости близки Дмитрий и Лжедмитрий, Пугачев и Петр III – царь и как-бы-царь, Бог и как-бы-Бог…
Мощи
Весной 1606 года из Углича в Москву были перевезены мощи убиенного царевича Дмитрия. Его поспешной канонизацией царь Василий Шуйский пытался подорвать основу самозванства и предотвратить дальнейшее распространение заразы.
В конце марта 1924 года, спустя два месяца со смерти Ленина, когда тело его уже затронула порча, было принято решение о помещении его в мавзолей.
В похоронах Ленина участвовали десятки тысяч людей – капля в море 150-миллионной России. Со всех концов страны в Москву шли и ехали люди – и, наверное, не только затем, чтобы проститься с почившим в бозе большевистским царем, но и – не исключено – чтобы удостовериться в его смерти. Это было выгодно и власти, даже если власть не отдавала себе в этом отчета: кто тогда мог гарантировать, что где-нибудь в неспокойных районах крестьянской России не объявится самозванец – Лже-Ленин? В Сибири, на Алате и Кавказе вооруженные мятежи крестьян не были редкостью и в начале 1930-х годов.
Сталин создавал государство досмутного типа. Натравливание классов и социальных слоев друг на друга вовсе не противоречило основной задаче – ликвидации самой возможности самочинной личности, действующей без санкций сверху, извне. Государство вступило с компартией с богоизбранное супружество. Эта власть могла существовать только при опоре на достаточно глубокий внутренний ресурс, каковым вновь стал Дух Общности («единство» стало навязчивой идеей большевиков и их преемников из «Единой России»), и этот ресурс действительно обеспечил большевикам жизнеспособность. Был использован весь арсенал византийского ритуализма – съезды, пленумы, террор, чрезвычайка, мавзолей, в котором проживал некто «живее всех живых» и т.п. Ресурс этот, впрочем, оказался не таким уж и глубоким и надежным, но это не значит, что он не актуален. Святые Борис и Глеб по-прежнему хранят Россию от самоуничтожения, тогда как самозванцы пытаются эту Россию изменить. Но если за спиной Дмитрия I не было национальной традиции, а под ногами — национальной почвы, то за минувшие с той поры четыреста лет и то, и другое появилось. И это уже не Запад в России, не Россия на Западе, а Россия как таковая, нравится нам это или нет.
10 октября, 2022 at 20:01
Здравствуйте. Очень полезная статья. Спасибо Вам.